Вот тут-то для Степана Степановича и настали трудные времена. Во-первых, через месяц после своего появления на набережной Завьялов вспомнил его школьное прозвище, и отныне Степан Степанович, уважаемый человек, снова стал Стакан Стаканычем – старым клоуном, которого терпят только как мишень для насмешек, всегда находящуюся под рукой. Но это бы еще полбеды; беда для Чернушкина заключалась в категорическом требовании Завьялова установить твердые цены и ни при каких обстоятельствах цен этих не снижать. Чуть позже Степан Степанович заметил, что сам Завьялов собственное требование не соблюдает и так и норовит, когда никто не видит, спихнуть какому-нибудь москвичу или питерцу свою мазню по заниженной цене. Замечал это не один Степан Степанович, но Завьялову всегда удавалось перекричать своих оппонентов, а подраться с ним так никто и не отважился. Все это уже напоминало даже не базар, не рыбный рынок и не барахолку, а стаю шакалов или гиен. Вечерами, сидя у себя на кухне за бутылкой вина, Чернушкин подолгу ломал голову над вопросом: как один крикливый дурак за такое короткое время сумел превратить несколько десятков вполне приятных, вменяемых и относительно интеллигентных людей в скопище трусливых и подлых дворняг, всегда готовых сообща порвать в клочья того, на кого оскалится вожак.
Увы, роль жертвы автоматически досталась Степану Степановичу, поскольку он был стар, не умел постоять за себя, терялся в словесных перепалках с хамами, а главное, лучше всех на набережной знал, чего стоит Костя Завьялов как живописец. Нужно было выбирать: согласиться с выдвинутыми Завьяловым условиями или уходить с "панели". Последнее означало полную зависимость от пенсии, а следовательно, нищету. Но, подчинившись Завьялову, добровольно дав загнать себя в обозначенные им рамки, Степан Степанович обрекал себя на потерю заработка, такую же верную, как если бы прямо сейчас плюнул и ушел с набережной, чтобы никогда больше здесь не появляться. Гордость гордостью, а голодать Чернушкин не стремился. Поэтому ему оставалось только одно: шакалить, льстиво улыбаться Завьялову, уважительно подносить ему традиционный стаканчик водочки и украдкой продавать картины по прежним, нормальным ценам. Это было небезопасно – замеченных в подобных проделках Завьялов с парочкой своих шестерок отводил за палатки, где торговали съестным, и там учил уму-разуму, – но Степану Степановичу до сих пор везло: он ни разу не попался.
– Угощайтесь, маэстро, – сказал незнакомый голос.
Чернушкин вздрогнул, словно проснувшись, и увидел, что до сих пор стоит, уставившись в почти пустую сигаретную пачку. Подняв глаза, он увидел рядом незнакомого человека лет сорока, который, едва заметно улыбаясь уголками губ, протягивал ему открытую пачку дорогих сигарет. Сильно смутившись, Степан Степанович отрицательно помотал головой, но незнакомец, не переставая улыбаться, молча ткнул пачкой в его сторону, и Степан Степанович сдался. С благодарностью приняв сигарету, он прикурил от поднесенной незнакомцем зажигалки и с удовольствием затянулся.
– Как торговля? – спросил незнакомец, тоже закуривая и поправляя на плече ремень полупустой спортивной сумки.
Его вопрос заставил Чернушкина слегка насторожиться, однако, присмотревшись к незнакомцу, Степан Степанович решил, что это скорее всего не рэкетир. Он мог, разумеется, на поверку оказаться бандитом, но только не мелким – не из тех, что зарабатывают себе на жизнь, обирая бедных художников вроде Чернушкина.
– Так себе, – осторожно ответил Степан Степанович. – Сезон кончается, отдыхающих маловато.
Незнакомец кивнул, соглашаясь. Был он не слишком высок, строен и темноволос, одет в джинсы и просторную белую рубашку. Судя по цвету лица и тяжелой, заметно потертой в плечах и у локтей кожаной куртке, что висела поверх сумки, перед Чернушкиным стоял приезжий – поздняя пташка, явившаяся в Сочи, чтобы ухватить за самый кончик хвоста уходящий бархатный сезон. На переносице у приезжего, скрывая выражение глаз, поблескивали очки с затемненными стеклами.
– Сколько стоит, к примеру, эта работа? – поинтересовался приезжий, указывая на небольшой пейзажик.
Степан Степанович удивленно пошевелил бровями: у покупателя был недурной вкус, он безошибочно выбрал на пестревшем яркими красками лотке работу, которая нравилась самому Чернушкину больше всех остальных, вместе взятых.
– А вы знаток, – сказал он. – Только не подумайте, что я хочу ободрать вас как липку. Понимаете... В общем, эта работа мне самому нравится, и дешево я ее не отдам.
– Сколько? – спокойно повторил приезжий, разглядывая пейзаж и неторопливо убирая сигареты в карман рубашки.
Степан Степанович, стесняясь, назвал цену.
– Да, – сказал незнакомец, – цена сопоставима с московским уровнем, но вполне приемлемая. Но если это, по-вашему, дорого, то сколько же вы просите за остальные?
Прежде чем ответить, Степан Степанович рефлекторно покосился туда, где, глубоко засунув мощные волосатые лапищи в карманы просторных полотняных брюк, вполоборота к нему стоял Завьялов. До него было метров двадцать, и он, кажется, не смотрел на Степана Степановича; впрочем, когда речь шла об этом человеке, особенно полагаться на свои глаза не стоило. Чернушкин привычно подавил невольную дрожь, повернулся к покупателю и тихонечко, чуть ли не шепотом, назвал цену.
Услышав его едва различимый голос, покупатель недоуменно вздернул брови, так что они выскочили из-за оправы очков, как два веселых темных зверька, а потом, слегка повернув голову, тоже посмотрел на Завьялова и смотрел, наверное, целую минуту.
– А это что за чудо природы? – продолжая разглядывать бывшего ученика Степана Степановича, с оттенком насмешки поинтересовался он. – Местный вышибала или просто ярмарочный урод? С ним можно сфотографироваться?
– Нет, – смущенно сказал Степан Степанович, понимая, что незнакомец шутит, но не улавливая, в чем соль шутки. – Это один из наших художников, между прочим мой ученик, очень способный молодой человек...
– Правда? – незнакомец, казалось, удивился еще сильнее. – Вот это – художник?