Через месяц я вышел из карцера. Нас гоняли на работу. Мы забирали с собой штрафной (мы по-прежнему не работали) трехсотграммовый паек, кильку, которую выдавали в неограниченном количестве; приходили на биржу, разжигали костер, садились, жарили хлеб и кильку на палочках. Когда к нам подходил вольный десятник, мы, улыбаясь, говорили, что не успели позавтракать. Таким образом проходил рабочий день. Иногда на лошади скакал к нам наш начальник Махно. Мы вскакивали, разбегались от костра по штабелям — туда на лошади не проедешь — и дразнили Бестужева: «Граф Бестужев! Махно! Мы тебя…» Периодически за все наши проделки мы попадали в карцер.
Уже в разгар зимы мы занялись разбоем. По бирже проходил тракт, и сани вольных с поклажей проезжали через нее — другой дороги не было. Мы ждали, когда какой-нибудь санный поезд — двое-трое саней — доедет до середины, выскакивали с топорами с двух сторон, забирали все, что нас интересовало, в основном еду, и отпускали путников с богом. Как-то, я помню, нам досталась туша мяса, которую мы потом жарили на костре. Были случаи, когда мы мешками тащили муку, горох, сахар и прятали все это в штабелях, заранее раскатанных для тайника. Найти награбленное было невозможно.
Когда мы очередной раз не захотели выходить на работу, нас насильно выгнали к вахте. Там всех ждал розовощекий Махно. За хвост он держал большую горбушу. Разгневанный нашим поведением, он размахнулся горбушей и сильно ударил ею одного из нашей бригады. Парень упал. Протестуя против произвола, мы все легли в снег. Надзиратели были вынуждены на руках относить нас в карцер. Очутившись в карцере, все мы (а нас было 12 человек в одной камере) вечером решили поджечь его. Карцер был деревянный. Отломали маленькую дощечку, из ваты, вырванной из телогрейки, свили фитиль и древним способом, катая вату дощечкой, добыли огонь, а затем, отщипывая маленькие дощечки от досок, разожгли в углу костер. Сами легли на пол. Карцер начал гореть, мы задыхались от дыма. Прибежавшая обслуга стала тушить карцер, не выпуская нас из камер. Вода из брандспойта, потушив огонь, залила все камеры. После этого все были освобождены, кроме нашей камеры. Нас рассадили по трое в отдельные камеры, и мы окоченевали. Наша одежда была покрыта слоем льда (на улице стоял трескучий мороз). Чтобы нас выпустили из карцера и чтобы не замерзнуть, мы барабанили в двери. Но на это никто не обращал внимания. К ночи у одного из нас начался приступ язвы. Мы орали, требовали врача — у парня горлом шла кровь. Так мы простучали до утра.
После развода открылась дверь, и нам разрешили пойти к врачу. Мы взяли нашего приятеля под руки и пошли. Шли мы как деревянные куклы, ноги были совершенно окоченевшими. Так мы добрались до санчасти. Конвоир отвел нашего приятеля в комнату врача, а мы остались ждать в передней. Конвоир очень быстро вышел и сказал, что нашего приятеля положили в больницу, и чтобы мы возвращались в карцер. Мы заорали, что тоже нуждаемся в медицинской помощи. Конвоир ругался, требовал от нас повиновения. На крик вышел врач и, не обращая внимания на ругань конвоира, спросил:
— А что с вами?
— У нас ноги обморожены.
Он попросил нас войти в кабинет, раздеться. Сел за стол, записал наши фамилии. Когда я назвал свою, он как-то невольно вздрогнул и стал внимательно смотреть на меня. Я с трудом стягивал с одной ноги бахилу (лагерные ватные чулки). Когда я ее снял, то увидел совершенно посиневшую ногу. То же самое было и у моего приятеля. Врач написал какую-то бумажку и протянул ее конвоиру. Конвоир прочитал и сказал, что по распоряжению начальника лагпункта мы должны находиться в карцере. Врач подошел к телефону и позвонил:
— Гражданин начальник, у меня на приеме два заключенных с обморожением ног третьей степени. Их необходимо лечить, освободив из карцера. Я, как врач, отказываюсь выполнять свои обязанности, если мое требование не будет выполнено.
Не знаю, что ответил начальник, но врач передал трубку конвоиру, и мы услышали, как тот отвечает: «Слушаюсь». Обращаясь к врачу, он сказал: «Дайте нам справку, что они нуждаются в лечении». Врач написал такую справку и отдал ее конвоиру. Тот ушел. Мы остались наедине с врачом. Врач детально осмотрел наши ноги, позвал сестру. Она сделала нам компресс. Мы ушли в барак, а утром нас положили в стационар.
В стационаре, после обхода врача, меня пригласили в комнату, где он жил. Он спросил меня:
— Вы сын Якира?
Я подтвердил.
— Я так и думал. У вас с ногами очень плохо, но я постараюсь сделать, что смогу. Пока я здесь, никогда не отказывайтесь от работы, лучше придите заранее в санчасть. И вообще, представьте себе, что вы находитесь в экспедиции по изучению человеческих нравов. Вникайте в поступки людей, наблюдайте, осмысливайте все.
Это стало моим жизненным кредо в лагере, а врач, Сергей Федорович Преображенский, стал моим духовным отцом…
По специальности Сергей Федорович был палеонтолог. Сын ректора духовной академии, он в девятнадцать лет, во время гражданской войны, пошел фельдшером в Красную армию. Его старший брат, Петр Федорович Преображенский, был виднейшим советским историком античности. В 1937 году трех братьев Преображенских и мужей двух сестер арестовали. Было одно общее дело — их объявили участниками «монархической организации». Получив по десять лет, они разъехались в разные лагеря. Когда жена Петра Федоровича приехала к нему на свидание в Онелаг, то он, прощаясь с ней, сказал: «Мы все погибнем в этой мясорубке. Останется жив один Сергей — он с детства умел к жизни подходить по-философски». Это пророчество сбылось.
Уже после освобождения Сергей Федорович работал в институте палеонтологии; несмотря на плохое здоровье, он в 60 лет ездил со студентами в экспедиции, был жизнерадостным, все его любили.
В 1957 году Сергей Федорович из Казани, где он был в свое время осужден вместе со своими родными, получил справку о реабилитации, в которой было сказано: «Сергей Федорович Преображенский реабилитирован посмертно». Это очень подействовало на него; парализованный, он прожил после этого не более двух лет.
Полтора месяца я пролежал в больнице, пальцы выздоровели, их не ампутировали, только на больших пальцах сошли ногти. Мы часто беседовали с Сергеем Федоровичем. Я слушал его с большим вниманием. Наши встречи не пропали даром — я начал заниматься самообразованием. Сергею Федоровичу присылали книги, я с жадностью их читал.
Подошла весна, я заболел воспалением легких. Когда я уже начал выздоравливать, меня вызвали на этап. Сергей Федорович сказал, что он приложит все силы, чтобы меня не отправили. Он делал мне уколы, у меня поднялась температура. Лагерное начальство не решилось отправить меня на этап в таком состоянии. Миша Медведь уехал с этим этапом. Как потом я узнал, этап шел на Колыму. Судьба его неизвестна. Ходили слухи, что пароход, на котором перевозили зэков, затонул. Больше я никогда ничего не слышал о Мише Медведе.
Дни шли своим чередом. К нам пришел громадный этап: чеченцы, ингуши, тавлинцы. Этап был очень «богатым» — у прибывших были громадные запасы продуктов: сушеная баранина, сало, сушеные фрукты — и наши мальчики на протяжении двух недель потрошили мешки прибывших. Наш барак пировал.
Начиная с апреля месяца, после появившегося в газете опровержения ТАСС по поводу переброски войск СССР с востока на запад, в нашем лагере все время шли разговоры о надвигающейся войне. И после известного опровержения ТАСС от 14 июня, Готлиб Эдуардович Курц, немец учитель, работавший десятником, не имея никаких дополнительных сведений, сказал, что война начнется в течение недели.
22 июня никого не вывели на работу. К вечеру в лагерь начали просачиваться слухи, что началась война. 23 июня начали вызывать по баракам на этап. В основном вызывали 58-ую статью; тщательно обыскав, выгоняли за вахту, где стояло множество конвоиров, собаководов с собаками. Громадный этап построили в колонну по семь человек и, под лай собак, погнали по дороге по направлению в лес. Через километров восемь, в лесу, мы увидели зону — лесной лагпункт Малая Косалманка, пустовавший уже в течение года. Перед запуском в зону начальник произнес перед нами речь: