Пятеро из новых сокамерников были дети ленинградских ссыльных, учившиеся к моменту ареста в 9-м классе. Они сидели по ст. 58–10, 11 — им приписывалось создание организации монархического толка.
Кроме них, был там еще один калмычонок тринадцати лет, который на первых выборах в Верховный совет, в декабре 1937 года, выстрелил из рогатки в портрет Сталина. Его обвиняли по статье 58-8 через ст. 19 (террористические намерения).
Еще в середине января всех малолеток, сидевших по политическим статьям, объединили вместе, лишили передач и ларька — режим усиливался.
Познакомившись, мы создали общую коммуну, которая именовалась «Плутония». Был составлен устав, который спрятали в ту же вьюшку, где раньше прятали карты. Хлеб делили на три раза и раздавали равномерно — кому горбушку, кому серединку — по очереди. Сахар копился в течение пяти дней, после чего устраивался пир: жгли сахар и с жженым сахаром курили крепкую махорку. Организовавшись в равноправную коммуну, мы вскоре пришли к выводу, что необходимо объявить голодовку, отстаивая свои права. И как-то поутру мы отказались от пищи, заявив свои требования:
1) разрешение передач и ларька;
2) вызов следователей для объяснения состояния наших дел.
После нашего заявления каждые несколько минут стали прибегать то дежурный, то начальник корпуса; сначала они уговаривали, потом кричали и угрожали (в то время для политических oбъявление голодовки считалось антисоветским актом, и взрослые это делать боялись). К вечеру первого дня приехал начальник тюрьмы и стал кричать:
— Судить мерзавцев будем! Что вам, власть нехороша? Каши мало? Кипяток холодный? Я вам покажу, где раки зимуют!
Мы были непреклонны. На следующее утро нам принесли пайки, мы от них отказались; кроме воды, мы ничего не принимали. Двое суток к нам никто не являлся. Голодовка шла в идеальном порядке. Я спорил со своим братом, который говорил, что все, что происходит, правильно. Мы сидим — правильно, родителей арестовали и расстреляли — правильно, а Сталин — гений. Я же был против происходившего и видел корень зла в садисте, сидящем на престоле.
На четвертые сутки все стали слабеть. Для поддержания общего духа, я танцевал цыганочку в отцовской рубашке, доходившей мне до колен. В обед этого же дня дверь открылась, к нам вошла целая группа начальства: дежурный, начальник корпуса, начальник тюрьмы и человек в штатском, который представился городским прокурором. Говорил прокурор. Он попросил, чтобы мы повторили свои требования. Мы повторили их. Он ответил, что следователи к нам явятся незамедлительно, ларек разрешат, а вот насчет передач он сделать ничего не может, так как есть циркуляр из Москвы о том, что подследственным передачи запрещены.
От имени камеры переговоры вел я. Я сказал, что мы не снимем голодовки, потому что не может быть, чтобы Москва запретила передачи такой категории, как малолетки, и что Москва еще доберется до самих произвольщиков.
Начальник тюрьмы буркнул:
— Ну, и сдыхайте с голоду.
Они ушли. На следующий день к нам явился начальник корпуса и сказал, что наши требования удовлетворены, родные уже оповещены и сегодня принесут передачу, а следователи приедут завтра. Мы закричали хором «ура!» и сказали, чтобы нам тащили сегодняшний паек. Нам принесли хлеб, сахар и кашу. Мы начали потихонечку, учитывая мой горький опыт, с интервалом в полчаса принимать пищу небольшими порциями. Во второй половине дня нам всем принесли передачи. Чего только в них не было: и бульон, и курица, и утка, и сласти, и курево. Из окна мы опять увидели деда, Славу, родственников других ребят, которые стояли общей группой, махали нам, а мы, облепив окно, отвечали им. Перебросили в хлебе пару записок, где объясняли все, что произошло. Дедушка показывал, что он просил свидания, но ему отказали.
К вечеру мы уже пришли в себя, а через день нам приказали всем собираться с вещами и перевезли в главную тюрьму, определив всех в камеру № 30 на втором этаже, такой же «сундук», как карцер, в котором я сидел. Толщина стены в проеме окна была 2 метра 20 сантиметров. На подоконнике могли улечься три человека; мы его называли «раем». Вместе составленные койки считались «землей», а место под койками — «адом». В «аду» большую часть времени проводил мой братец, добровольно туда залезавший и занимавшийся самоистязанием. Он кусочком стекла, например, ковырял себе руку или вырезал на груди крест и т. п.
В тот же день нас вызвали к следователям, и мы подписали окончание следствия. В делах, кроме единственного допроса каждого из нас, ничего не было. На мой вопрос: «Где же следователь Московкин?» — новый следователь ответил: «Это не мое дело».
Позднее мне стало известно, что Московкин и Лехем были арестованы; первый попал на этап вместе с двумя своими подследственными, военными летчиками, и они его убили в Сызранской пересылке, дважды посадив на кол.
Время шло. Раз в неделю нас выгоняли ночью в коридор и производили тщательный шмон (личный и в камере). Отбиралось все, вплоть до носков и трикотажных изделий, которые можно было распустить на нитки.
Кормили в этот период очень плохо: давали щи из гнилой капусты с червяками и тук.
Перед нами в таком же «сундуке» сидел эсер из Средней Азии по фамилии Альберт. Он сидел с 1922 года, только изредка выходя на ссылку. К этому времени у него было 10 лет тюремного заключения.
Большинство камер, находящихся на 3-м этаже, было занято тюрзаками14. Альберт спускал нам на бечевочке книги, присылал свои записи по истории нашего государства, описания некоторых эпизодов своей жизни, комментировал происходящие события. От него мы узнали о том, что осенью 1937 года прошел еще один процесс, где были осуждены Рудзутак, Карахан, Кабаков и др. А сейчас он держал нас в курсе происходившего тогда бухаринского процесса. Он ни на минуту не сомневался, что все признания подсудимых — сплошная выдумка. Мы все верили ему, кроме моего брата Юрия. Обычно после переписки с Альбертом у нас разгорались жаркие споры. Не все ребята еще осознавали, что происходит у нас в стране, но я и многие мои сокамерники уже хорошо понимали всю ложь и вероломство, сопровождавшие массовые аресты. Альберт сообщал нам, кто сидит в камерах, соседних с его. Это были эсеры, меньшевики, анархисты и другие. Им в камеры давали газеты, у них проводились диспуты, жили они тоже своеобразной интерпартийной коммуной. Альберт был переведен в одиночную камеру потому, что возглавил борьбу против тюремного произвола (был кем-то вроде старосты по прежним временам). Он был первым человеком в тюрьме, который вдохнул в меня веру в будущее.
В конце марта, ночью, мы услышали шум на 3-м этаже, свет вдруг стал совсем бледным. В этот момент к нам спустился «парашют» с запиской. Там было написано: «Кажется, нам конец. Прощайте, дети мои. 45-ая камера забаррикадировалась и защищается. По-моему, нас увозят на уничтожение». Мы написали ответ, хотели привязать к веревке, но в это время в его камере раздался крик:
«Что вы делаете?!»
И все стихло, но из других камер на третьем этаже продолжали раздаваться крики и шум. Мы бросились к двери и к окну и начали стучать в зонт (щит, заслоняющий окно, называющийся еще «намордник» или «козырек») и в дверь. Шум и стук раздавались и из других камер. Через некоторое время вся тюрьма гудела страшним ревом негодования. Изредка раздавались крики уже во дворе. Был слышен рев моторов машин.
Часа через три все стихло. За все это время к нашей камере, несмотря на нарушение нами тишины, никто не подходил.
На следующий день от баландера15, заключенного-бытовика, мы узнали, что все тюрзаки — 96 человек — по распоряжению из Москвы были вывезены и расстреляны. По преданию, в Астрахани расстреливали на Парбучьем бугре, на окраине города.
В один из дней, когда совершал обход начальник тюрьмы, ему не понравился какой-то мой грубый ответ, и он приказал водворить меня в карцер на 5 суток. В карцере сидело несколько человек взрослых по 58-ой ст. Среди них был заместитель директора треста «Каспийрыба». Он лежал на полу, брюки на ногах у него были распороты, ноги перевязаны. Он пробыл четверо с половиной суток на «стойке». «Стойка» — это более тяжелый вариант «конвейера». «Конвейер» — непрерывный допрос в течение нескольких суток со сменой следователей. При «стойке» же человека заставляют находиться все время в стоячем положении, а когда он сам не может держаться на ногах, его под мышки поддерживают два охранника. Эти меры систематически применялись в тот период на следствии. Еще не потеряв сознания, он почувствовал, что у него на ноге что-то лопнуло — это лопнула вена. Ноги были опухшие как колоды, для перевязки пришлось разрезать брюки. Он был в полуневменяемом состоянии и все время бредил: «Не виноват, не виноват, гражданин следователь».