Остерегайтесь скачек, предупреждает нас Тертуллиан, он частенько посещает скачки. Его можно встретить и в башнях астрологов, и в палатках факиров, в тавернах и в театрах. Особенно в театрах — это его любимое развлечение. Если присмотреться, вы легко его увидите: вот он сидит в задних рядах, затесавшись среди публики, и посасывает свою тросточку с набалдашником в виде лягушачьей головы; а вот он уже и на сцене… смотрите, смотрите, вот он — в маске из терракоты, исполняет роль холерического барда в греческой трагедии.
Ничто не вечно в космическом порядке, заявил вскоре после этих событий Ориген. Архангел может пасть и сделаться демоном, человек может возвыситься и стать ангелом, ангел опуститься и стать человеком. И даже падшего архангела, если он признал свои грехи, могут снова взять в небесное царство.
Такова история. Она полна парадоксов, непонимания, легенд, загадочных и фальшивых документов. Но когда-то все же надо начать.
Итак…
Как-то раз…
Нет, не годится…
Это случилось в те времена, когда…
О, Господи! Измываешься Ты над нами?
Тогда вот так:
В конце девятнадцатого века…
I
Пролог в Петербурге
В конце девятнадцатого века жил в Петербурге человек по имени Николай Руба-шов, сын крещеного киргизского купца и девушки-эстонки. В ее генеалогических лабиринтах заблудились некогда еще и неизвестные шведы из Пярну и Хаапсалу. По ее настоянию сын даже был наречен двойным именем — Йозеф-Николай, но все называли его Николай или просто Коля. Отец, будучи, как уже сказано, крещеным, на киргизском именослове не настаивал. Несмотря на свое на первый взгляд экзотическое происхождение, Коля был типичным представителем святой Руси, этого циклопического гобелена языков и народов, гениальных умалишенных, просвещенных олухов, святых и циников, богоискателей и безбожников, белых и желтых, с незапамятных времен перемешавшихся между собой и заполнивших чуть не шестую часть земной поверхности, от Одессы на западе до Чукотки на востоке.
Можно, конечно, поведать читателю о жизни нашего героя в одном из уголков этого величественного континента: о детстве на Тверской, в тени куполов Смоленского собора; о даче в Нарве, где проводила лето его семья, о его любви к матери, Эвелине Ивановне Рубашовой, ныне находящейся на излечении по поводу крайне тяжело протекающей падучей болезни, о его любви к актрисе Нине Фурье, примадонне и belle de jou[1] нового французского театра; не говоря даже о сложных, мягко выражаясь, отношениях со старшим братом, корректным и невероятно щепетильным Михаилом Рубашовым, нынешним главой семьи.
Можно описать чуть не каждый день его жизни, опираясь на письма и записки, написанные его собственным сразу узнаваемым почерком, или, скажем, на дневники его гувернеров. Можно сослаться и на документы, до сих пор находящиеся в нашем распоряжении — в этой части никакого недостатка мы не испытываем. Наоборот.
Наши архивные шкафы забиты папками, бланками и аккуратнейшим образом заполненными формулярами, фотографиями и газетными вырезками, вклеенными в пыльные альбомы — все это тщательно пронумеровано и каталогизировано.
Но мы не станем этого делать, поскольку в настоящий момент нас интересуют совершенно иные факты. Годы детства и юности Николая относятся к прошедшей эпохе, и мы не имеем намерений ее касаться.
Можно даже сказать, что повествование о нем приобретает значение только с определенного момента его жизни, только с боя часов, возвестившего, что жизнь его изменилась самым решающим образом. К этому-то поворотному пункту мы и подходим, поскольку время неумолимо приближает нас к тончайшему занавесу, за которым уже нетерпеливо подрагивают первые, еще робкие секунды двадцатого столетия.
И прежде чем петербургские колокола возвестят нам начало нового века, а гомон многотысячных толп на Невском сольется в единое «ура!», мы позволим себе привлечь ваше внимание к двум предметам: к черному санному экипажу, что скользит сейчас в снежном вихре по Садовой, приближаясь к дому, где Рубашов снимает у офицерской вдовы комнату в четвертом этаже — обратите внимание на этот экипаж! — а также к колоде ломбардских карт, лежащих на столе в его комнате и только и ждущих, чтобы быть распечатанными, стасованными и розданными. В экипаже едет судьба, а судьба его зависит от этих карт. Поскольку Николай Рубашов — игрок, истинный игрок, он одержим демоном игры, он… попробуем отыскать нужное слово… он — сибарит азарта. И как в высшей степени естественное последствие разрушительной страсти, как последнее звено в непрерывной цепи постоянно поднимаемых ставок, его судьба… более того, его жизнь в ближайшие мгновения тоже превратится в ставку.
Давайте на секунду задержимся и потянем за ниточку, которую мы только что выпустили. Игрок? Мы сказали — игрок? Сибарит азарта? Да-да, именно так мы и выразились, и знаете, почему? Да потому, что точнее и сказать нельзя, потому что именно так и есть, это про него, Николая Рубашова, человека, околдованного и измученного Игрой, этим бичом человеческого рода.
Он был фанатом карт и костей, рабом тотализаторов и ставок, заложником пари, наркоманом, постоянно возбужденным белладонной азарта; началось все в восемнадцатилетнем возрасте, когда он проиграл первую в жизни партию в кости проезжему французскому лейтенанту. С тех пор прошло двенадцать лет, целая эпоха жалких выигрышей и сокрушительных проигрышей, марафонского танца по нелегальным игорным домам императорского города. Подстрекаемый демоном игры, он обратил в прах отцовское наследство, заложил фамильные драгоценности, кредиторы осаждали его со всех сторон. И теперь, наконец, последние печальные вздохи уходящего девятнадцатого века напоминали ему, что он беден, по уши в долгах и вот-вот окажется в долговой яме.
По-видимому, не было такой придуманной человеком игры, в которую он хотя бы раз в своей жизни не проигрывал. Он пробовал карты, покер, двадцать одно и вист, джинрамми, скопоне, полиньяк и шмен де фер, называемую попросту железкой, и преферанс, и стуколку, и экарре с торговлей. Он кидал кости и играл в шашки, бросал монеты и вытягивал спички. Часами стоял он у рулеточного стола, наблюдая, как стопки его фишек медленно и неумолимо исчезают в ненасытной пасти банка. С горящим от азарта лбом он выстаивал очереди у тотализаторов. На петербургских скачках имя его стало нарицательным, он был притчей кегельбанов, он проигрывал на лошадях и собаках, в баккара и в императорскую лотерею в пользу инвалидов, а в подвале некоего мексиканского моряка он проиграл на петушиных боях кольцо, подаренное ему на совершеннолетие. Он выбросил целое состояние на пирамидные игры, даже не говоря о бесконечных взятках алчным банковским чиновникам, чтобы раздобыть новый займ и таким образом не дать остановиться все бешенее вращающейся порочной карусели… и все это с такой энергией, что, если употребить ее на благие цели, можно было достичь определенных и, возможно, даже положительных (такая надежда не умирает никогда!) изменений существующего миропорядка.
Кто знает, может быть, именно обо всем этом он и думал, сидя в своей комнате, озаряемой то и дело вспышками фейерверков в ночном небе; а может быть, он думал и о том, что, невзирая на проигрыши и потери, невзирая на то, что он стоял на грани полного разорения, что он проиграл даже материнскую пожизненную ренту… невзирая на все это, он все же познал наслаждение.
Это было правдой. Он наслаждался — и наслаждение это было за пределами разума и здравого смысла. Казалось, он должен особенно стыдиться именно этого наслаждения — но он не находил в себе даже тени стыда. Двенадцать лет назад, когда француз вложил ему в руку игральные кости и хриплым пропитым голосом предложил сыграть — в то самое мгновение ему открылся новый мир; мир надежды на авось и холодного расчета, гадания и алгебры, интуиции, жульничества и теории вероятности, лихорадки и холодного пота, мир, в котором ты близок к тому, чтобы потерять сознание, открывая карты партнера, когда на кону скопилось свыше десяти тысяч рублей… Он получал неизъяснимое наслаждение, и сейчас, хотя и стыдился, что не чувствует никакого стыда, он его и не чувствовал — за исключением стыда по поводу того, что он не стыдится.
1
Здесь: гвоздь сезона (фр.) (Здесь и далее — примеч. переводчика).