Пал Палыч выбежал на кухню, поставил на плиту чайник; радостно суетясь, достал парадные сервизные чашки, высокие бокалы, извлек из холодильника бутылку вина, апельсины; составил все это на расписной поднос, грациозным жестом официанта взял поднос в левую руку — и, ухмыльнувшись выдумке, перекинул через локоть, для пущего сходства с официантом, полотенце. Напевая, он распахнул дверь.
В комнате была одна Катя, она сидела за столом, над раскрытыми книгами.
— А где же… — начал было Пал Палыч и смолк.
Катя дернула плечом и углубилась в учебник.
Пал Палыч постоял немного в дверях и медленно побрел обратно. По дороге он остановился у высокого зеркала в прихожей. И долго и невесело глядел на отражение пожилого человека в вязаной кофте с подносом в руке и с залихватским полотенцем, переброшенным через локоть…
В ночной редакции верстался номер. На стол главного одна за одной ложились гранки и недоверстанные полосы — и так же мгновенно исчезали, словно с печатного станка.
— Передовую — в набор, — синий карандаш размашисто подписывал фамилию — Верещагин. И сотрудник убегал в типографию. — Почему материал о конференции загнали на третью полосу? — сердито, но не повышая голоса, спрашивал Виктор Ильич у следующего. — Переставьте на первую, и что за заголовок?.. Таких уже лет двадцать не сочиняют… — Он подумал и быстро написал новое название. Спросил: — Что у нас еще для четвертой полосы? — и поскольку ответом было молчание, поднял голову.
Напротив стола стояла Ольга.
— Материал для хроники, — сказала она. — Для скандальной.
Она ждала, что он спросит ее, но он не спрашивал, просто молча глядел и радовался ее появлению, а смысл сказанных слов как будто и не дошел до него. Светильникова поставила чемодан, прошлась по кабинету, дотрагиваясь пальцами до влажных, развешанных у стен полос, — а он провожал ее любящим и радостным взглядом.
— Ты прямо с вокзала, — сказал он наконец. — Я скажу, чтобы принесли кофе.
Она ответила отрицательным кивком, задержалась у полки с раскиданными по ней страницами, написанными от руки, выбрала менее других исчерканную.
— «Сцена представляет собой разрез вагона агитпоезда. Справа — костюмы и реквизит, слева — большой плакат: „Даешь Магнитку!“» — Ольга оглянулась на Виктора Ильича: — Извини, это, наверное, пока — секрет?
— Нет, почему же, — сказал Верещагин. — От тебя — нет.
Она помолчала и тихо положила листок обратно.
— Слушай, — вдруг спросила Ольга и поглядела на Виктора Ильича. — А если ее не примут?
— Кого?
— Твою пьесу. Скажут, что все это никому не интересно…что эта штука слабее, чем «Фауст» Гете?
— А, — улыбнулся он. — Не бойся. Если не примут — я не застрелюсь.
Она глядела на него испытующе.
— Ну да… У тебя ведь есть основная профессия, а это же так— для души… А вдруг ты на самом деле — большой талант, как утверждает наша общая знакомая? А мне и правда пора кончать гоняться за синей птицей…
— Я не знал, что это тебя так обидит. Прости, я был не прав.
— Нет, ты всегда прав, Верещагин, мудрый, талантливый человек… Я смирюсь. Обещаю тебе — смирюсь, — повторила она покорно. — Только ты пиши, пиши, я тебя очень прошу… Ты станешь знаменитым, может быть даже — выдающимся, а я буду тобою тихо гордиться… Но и ты, Верещагин, гордись, что тебя любит такая красивая женщина и молодая!.. — Светильникова заглянула в зеркало. — Немного усталая, но это пройдет. — Верещагин молчал, и она спросила: — Тебе этого мало?.. Почему ты молчишь?
— Я думаю, — сказал он.
— О чем?
— А если завтра опять придет телеграмма?
— Нет… — она покачала головой. — Никуда я больше не поеду. Ведь это же правда, Палыч мог играть в столичном театре? А остался здесь, потому что любил. И ты написал об этом пьесу… Значит, так нужно? Значит — можно?
Прошел еще месяц, и наступила настоящая осень. Каждую неделю театральный автобус отправлялся в рейс по району.
И опять были дороги, шоссейные и проселочные, и это было привычно и неизменно, как неизменны были аплодисменты зала — то маленького, на полсотни человек, превращенного в театр из рабочей столовой, то усеянного людьми склона горы — естественного амфитеатра на открытом воздухе.
Автобус пробирался сквозь тайгу по недавно проложенной лежневке — и начинался концерт на лесосеке; он въезжал в ворота воинской части — и бритоголовые новобранцы дисциплинированно, молчаливо сопереживали Дездемоне и осуждали коварство Яго.
А после каждого спектакля артистам дарили цветы, особенно трогательные в этих местах и в это время года; обязательно выходили на сцену представители общественности, говорили теплые слова и вручали вещественное подтверждение зрительской благодарности: то ли в виде грамоты, то ли — альбома, то ли сувенира — вазы с надписью, макета буровой вышки, маленького бронзового танка или же просто куска руды, добытой на прииске в памятный театральный день…
Главный режиссер театра Роман Семенович Знаменский, покусывая дужки очков, взволнованно бегал по своему кабинету:
— Но, милый Виктор Ильич, литература и сцена — небо и земля! Вы не театральный человек, поверьте, это будет равносильно провалу спектакля!
Кабинет Знаменского, и без того небольшой, тесный, наполовину был занят полками с вещами странными, явно подарочного происхождения — своеобразным музеем. Верещагин стоял спиной к Знаменскому возле одной из полок.
— Я, конечно, не театральный человек, — отозвался он. — Но насколько мне известно, возраст на сцене — условен?.. И гримом можно достичь…
— Да, можно, все можно! — перебил Знаменский. — Вы думаете, я не прикидывал так и сяк, не продумывал сто «за» и тысячу «против»? Распределение ролей — это половина режиссуры! Герой тянет за собою весь ансамбль! А в вашей пьесе должна играть молодежь: Андреев, Стрижов… Светильникова… Милый Виктор Ильич, вы должны мне помочь!
— А вы и в Чекурдахе играли? — Верещагин рассматривал чучело черно-бурой лисицы на подставке с дарственной надписью от работников зверосовхоза. — Это же километров триста?
— Нас колеса кормят… — Знаменский не склонен был отвлекаться. — Виктор Ильич, дорогой, понимаю, что не приятный разговор, но от него не уйти!
Верещагин обернулся:
— И вы все это беретесь ему сказать?
— Если бы я мог! — Знаменский горько вздохнул.
— Значит, вы хотите, чтобы это сделал я?
— Но кто-то ведь должен сказать!.. — режиссер в отчаянии снова забегал по комнате. — Альтернативы нет, поверьте человеку, который поставил шестьдесят спектаклей! Молодой актер даст роли второе измерение. Стереоскопию!.. Наполнит сегодняшним ощущением жизни!.. Современными интонациями! А это самое ценное в вашей пьесе, голубчик, Виктор Ильич, неужели она вам не дорога!..
— Знаете, — подумав, сказал Верещагин. — Если все так непросто, я лучше, пожалуй, заберу пьесу, и…
— Великолепно! — воскликнул Знаменский. — Благородно! Забирайте!.. Но садитесь уж тогда заодно на мое место — и сами объясняйте, почему подвели театр, труппу, меня!..
— Роман Семенович, междугородний, — просунулась в дверь секретарша. — Из Вилейки звонят…
— Что там еще? — режиссер с досадой вышел к телефону в приемную, оклеенную афишами.
— Наших ждали к трем, — сказала секретарша. — А их все нету.
— Да, это я, — режиссер взял трубку. — Правильно, должны прибыть в три. — Он посмотрел на часы. — А в Межгорье звонили? Узнайте…
— Вы, наверное, Ольгу Сергеевну раньше увидите?.. — шепотом сказала секретарша Верещагину, шаря на столе. — Ей тут письмо, — и протянула конверт.
— Выехали?.. Когда?.. — Знаменский поднял тревожный взгляд на Верещагина. — Нет, больше никуда, только к вам. Хорошо… Вот видите! Час от часу не легче, — положив трубку, сообщил Роман Семенович. — Театр пропал.
Автобус стоял под дождем, завалясь на задние колеса, просевшие в трясину. Он был пуст, и окна его в свете костра проглядывались навылет — а вокруг автобуса ходил шофер в плащ-палатке и, бормоча что-то, беспрестанно с недоумением заглядывал под днище, словно надеялся этим оживить безнадежно завязнувшую машину.