На другой день Эньшин с Кораблевым возвратились в Москву. Кораблев успел сделать нужные ему рисунки и посмотреть в музее кое-какие новинки, в том числе несколько икон, недавно вернувшихся в музей из реставрации. А Эньшин был рад, что разузнал все о пещерах, даже не прибегнув к помощи Кораблева.
ЗАПИСКИ ИСТОМИНА
Несколько дней спустя после возвращения из Старицкого Кораблев получил письмо:
«Андрей Андреевич! Я написал Вам на Союз художников, потому что не знаю, где Вы живете. Я нашел коробку. Наверно, когда Вы у нас были в селе, ее дяденька искал, который приезжал на голубой «Волге». Коробка тогда из машины пропала. Эту коробку парень один утащил, только учительница не велела говорить кто, потому что он слово дал больше никогда не красть. Тетрадка, которая была в коробке, сильно попортилась. Мы немного разобрали, что там написано. Там какой-то дядя пишет, что скоро умрет, и про суд. Интересно, только мало что разберешь. Вы мне напишите, может, ее послать куда-нибудь надо. Я ее завернул и никому не даю. Привет Вам шлет наша учительница, а я жду ответа.
Кораблев вспомнил, что при розыске вещей, пропавших из машины Эньшина в Боровском, им помогал Толя, тот чернявый мальчуган, который сторожил имущество Засекина возле церкви. Кораблев тут же позвонил Эньшину, но трубку никто не брал. Тогда Кораблев написал Толе, как нужно упаковать тетрадь, и попросил отослать в свой адрес.
Только на третий день Кораблев наконец дозвонился Эньшину и сообщил ему о письме. Узнав эту новость, Эньшин тотчас же приехал к Кораблеву и сразу же бросился к нему:
— Когда вы отправили письмо? Что же со мной не посоветовались, черт возьми? — Но тут же осекся. Постарался загладить грубость: — Вы, дорогой, не сердитесь, у меня что-то стали нервы пошаливать... Наверно, от переутомления.
Кораблева все чаще стали раздражать бесцеремонность и категоричный тон Эньшина. Но, щадя свои нервы, он не стал одергивать его и смолчал.
В тот же день Эньшин отправился на машине в Боровское, надеясь захватить тетрадь, но Толя уже отправил ее в Москву.
Эньшин опять явился к Кораблеву. Тот встретил его без обычного радушия — не мог побороть в себе возникшее чувство неприязни. Эньшин жаловался на нездоровье, на всевозможные трудности, говорил, что пора-де ему на покой, что устал от всего... О поездке в Боровское ни слова. Уходя, как бы невзначай спросил, не пришла ли посылка от Толи, и уже в дверях, прощаясь, добавил:
— Когда получите, очень прошу — не вскрывайте, пожалуйста, а то еще что-нибудь потеряется.
Кораблеву такая просьба показалась странной.
Утром следующего дня пришла бандероль. Первым движением Кораблева было позвонить Эньшину, но, уже набрав номер, он передумал и положил трубку. Затем запрятал сверток и ушел.
Вечером к Кораблеву должна была прийти Марта Григорьева, его бывшая ученица. Она тогда, не окончив институт, выскочила замуж и укатила с мужем на Север. Кораблев не мог простить себе, что не отговорил ее от этого шага, не удержал, не заставил окончить институт. Позже он познакомился с ее мужем и понял, что Марта не уживется с ним: слишком очевидно было, что он весьма высокого мнения о собственной персоне. Такой может и не заметить, что его жена одаренный человек. Как и предугадал Кораблев, Марта вскоре рассталась с мужем и вернулась в Москву. Познакомившись с ее работами, Кораблев убедился, что не ошибся в ней, — она, несомненно, талантлива...
Придя к Кораблеву, Марта попросила показать его последние этюды, а потом рассказала, что по-настоящему увлечена книжной графикой.
— Я даже не представляла, насколько трудно иллюстрировать Грина. Эскизов сделала кучу, и ни один не нравится.
— Я вам вот что советую, Марта. Поезжайте-ка в Феодосию. Побывайте в гриновских местах. Обстановка сама многое подскажет.
— Сейчас не могу, у меня заказ не закончен.
— Ну вот, закончите и поезжайте. Если денег мало, достанем. Об этом не думайте.
— Знали бы вы, как я море люблю. Часто мечтаю поехать в Крым осенью, когда курортники разъезжаются... Скажите, Андрей Андреевич, а у вас есть заветная мечта?
— А как же. Вот, например, Достоевского иллюстрировать. Хотя понимаю, как это невероятно ответственно. Все пробую, вот уже несколько лет.
— Не покажете?
— Пока не могу.
— У меня один знакомый есть, знаток литературы. Все хочу его к вам привести.
— За чем же дело стало? Приводите в любой день, когда я дома. А кто он?
— Журналист один. Интересный человек. Я знала его еще по Северу.
— Ну и отлично. Приходите с ним... Да, чуть было не забыл! Все хотел спросить вас об Эньшине. Вы ведь говорили, что он не просто любитель искусства?
— В этом меня уверяли. Говорили, что этот Эньшин достает для художников заказы, заставляет выполнять за него работу и забирает у них солидную часть заработка.
— Как же так? Эньшин не может сам распределять заказы, он подчинен организации, художественному совету.
— Да ему вроде бы в этих делах помогает кто-то из работников Художественного фонда.
— Может, это и не так, а может, и правда, надо бы выяснить.
После ухода Марты Кораблев стал собирать этюды, и, когда укладывал их на стеллажах, оттуда выпала присланная ему бандероль из Боровского. Кораблев не мог бы в этот момент объяснить свои действия. Они противоречили всем правилам, но под влиянием услышанного от Марты будто кто-то подтолкнул его под руку: он вскрыл бандероль и стал читать. Увидел знакомую фамилию — Дальнев. Ему стало ясно, что это не рукопись писателя. Хотя Кораблев мысленно ругал себя за бестактность, но уже не мог оторваться — прочитал до конца.
Весь следующий день его мучили сомнения: он, конечно, не имел права читать чужие бумаги, но в то же время их содержание было настолько тревожащим и указывало на возможные злоупотребления со стороны знакомых ему людей. Кораблев был расстроен и озадачен. «Что же делать? Сказать Эньшину, что прочитал, невозможно. Не такой он человек, чтобы ему в этом признаться. Нет сомнения, что Эньшин не станет оглашать эти «записки»... В конце концов Кораблев разозлился на себя: «Не имею я права перед художниками утаивать такие дела... Надо меры какие-то принимать...» Кончилось тем, что Кораблев поехал к старому приятелю, Михаилу Катину, чекисту-пенсионеру, посоветоваться по этому делу. Тот связался со своими коллегами и через несколько часов вернул Кораблеву бандероль.
— Ну, все в порядке, рукопись скопировали и упаковали, как и было.
Эньшин приехал к Кораблеву хмурый. Рассеянно поздоровался, пошарил глазами по столу, по стеллажу. Кораблев нагнулся к книжной полке и вытащил бандероль. Взгляд Эньшина оживился, с лица сошло выражение напряженности. Он успел заметить, что бандероль не вскрывалась, сургучные печати на месте.
— Наконец-то. Прескверно работает почта, — заметил он, пряча бандероль в портфель.
Узнав содержание тетради, Кораблев пытался разгадать, почему она оказалась у Эньшина.
«Ясно, что для чего-то нужна ему. Ведь как он тогда, в Боровском, сильно расстроился из-за ее пропажи, просто сам не свой был, однако обратиться к милиционеру не захотел. Странно... А как взъярился, когда узнал, что я Толе письмо написал! Ведь чуть не кинулся на меня... А этот Ясин, адресат Истомина?.. Он-то знает о записках? Неужели это он отдал их Эньшину?»
Вот таким образом фотокопии «записок» оказались на столе полковника Шульгина.
«Лучше всего бывает в первые минуты после сна: это забывается. Смотрю в окно, вижу облака, ветви деревьев, воробьев. Но забытье быстро уходит. Понимаю, что видеть все это мне осталось недолго.
Сегодня принял решение написать Ясину.
Уважаемый Дмитрий Васильевич!
Представляю, как Вы будете удивлены, получив мои записки. Но я объясню, почему это делаю.
Когда я находился на прииске и работал на Вашем участке, то старался не попадаться Вам на глаза, не напоминать о своем существовании. Причина этого — я был заключенным. То, что я не работал непосредственно в забое, — Ваша заслуга. Мои обязанности были сравнительно легки, и благодаря этому я остался жив.
Я наблюдал за Вами с интересом, анализировал Ваше поведение, обращение с людьми, характер. И понял, что завидую Вам. Не Вашему служебному положению — оно было не столь значительным и не могло являться причиной зависти. Завидовал Вашему характеру, энергии, отношению с подчиненными, будь то вольные или зэки; Вашему независимому обращению с начальством, умению отдаваться делу, Вашему равнодушию к житейским благам. Вы были моей противоположностью. Вас не мучили сомнения — Вы знали, для чего живете, у Вас была цель.
И хотя я сторонился, избегал Вас, не напоминал о нашем мимолетном знакомстве в Киеве, Вы были для меня тогда самым близким человеком, не ведая того. Ведь Вы знали Люсю! Она, и познакомив нас, много о Вас рассказывала, я даже ревновал ее к Вам. Хотя, как узнал потом, Вы, пожалуй, один из тех, кто не был влюблен в нее. Я ощущал близость к Вам еще и потому, что у нас были сходные условия жизни в детстве и юности, что Вы интеллигентны.
Еще я обращаюсь к Вам потому, что не осталось у меня ни друзей, ни родных, которые могли бы исполнить мою просьбу. Немного расскажу о своей жизни.
Мои родители были врачи. Воспитывался у бабушки. Она была женщина образованная, свободно владела тремя языками. Занималась преподаванием. Мои способности к языкам проявились рано. Я считался хорошо воспитанным ребенком, родные были довольны мной. Но, как я осознал потом, подавление моих желаний, «дрессировка», которой я подвергался, сделали меня податливым, ослабили волю.
Учился я ровно. Получил юридическое образование. После учебы меня направили работать в милицию. В те годы там было мало образованных людей, даже просто грамотных, а с высшим образованием — единицы. Там был нужен работник, владеющий иностранным языком. Отдел вел борьбу с контрабандой, шедшей к нам главным образом из Одессы. Меня назначили на должность следователя. Работа поначалу показалась мне интересной.
Вскоре в жизни моей произошла перемена. Причина этого — любовь. Женщина, словесный портрет которой ничего не дал бы, являла собой воплощение женственности и очарования. Вы должны ее помнить и не можете не согласиться со мной. Она стала моей женой. С самого начала я понимал, что ее можно удержать, лишь будучи на равных с ней, заставив уважать себя и уступая далеко не во всем. Время тогда было сложное. Сложные отношения складывались и на службе. Ко мне был расположен начальник отдела Ильин, человек решительный и властный. И хотя я наблюдал в нем черты жестокости, которые усиливались от упоения властью и от стремления к еще большей, я был точно загипнотизирован им. С одной стороны, он был мне ненавистен, но с другой — влекло к нему как к человеку сильному, волевому, и он все больше подчинял меня своему влиянию. Вот тогда-то я совершил ошибки, которые привели к моему падению.
Однажды в дело о контрабанде была замешана молодая женщина. В те годы меры наказания применялись особенно жесткие, и ей грозило восьмилетнее заключение. Она была незамужняя, одна воспитывала ребенка и содержала больную мать. Своей искренностью и полной откровенностью она вызвала во мне сочувствие. Может быть, потому, что я сам тогда очень страдал. Время, повторяю, было сложное. Вторая половина тридцатых годов.
Я приходил домой и делился с женой многим, что происходило на службе. Иногда даже напивался. Я понимал, что делать этого нельзя, но проклятая слабость характера толкала меня на это. Я растерялся, искал у жены помощи, опоры. Видел, как ее любовь сменялась унизительной для меня жалостью. И приходил в совершенное отчаяние. Вот тогда-то я и подделал протоколы допросов, научил женщину, как вести себя, что говорить. И я спас ее. Считал, что никто не узнает об этом. Но я ошибся.
Прошло полгода, и Ильин передал мне следственное дело на неких Дутько и Дальнева. Дутько был заведующим комиссионным магазином. Наглый тип. У него бывали весьма некрасивые истории с молоденькими продавщицами, и, если вмешивались родные, он всегда как-то изворачивался — чаще всего откупался деньгами. Все дельцы Киева его знали. Он вел себя вызывающе, никого не боялся. Совсем другим был его напарник по жульническим делам, Александр Федорович Дальнев, художник-оформитель. Этот на вид тихоня, деликатный.
Попались они на подделке картин. Использовали на этой работе молодых художников. Картины подделывали под старинные, известных мастеров. Оригиналы брали себе и перепродавали. Кроме того, сбывали на сторону по спекулятивным ценам дефицитные материалы, предназначавшиеся для художественных промыслов.
Дутько и Дальнев подкупали хозяйственников и через них оформляли договоры на художественные работы, стоимость которых намного завышалась. И эти заказы выполняли молодые художники, которые довольствовались предложенной им оплатой. Дутько был связан с поставщиками контрабанды из Одессы.
И вот Ильин предложил мне выгородить этих подследственных. Это было столь же трудно, сколь и рискованно. Я отказался. Тогда он пригрозил мне оглаской дела той женщины, которой я помог. Ильин, оказывается, знал об этом. Я понял, что это не пустые угрозы и что я у него в руках.
Выхода не было, и я полностью подчинился Ильину. Исполнял все поручения, жил в постоянном страхе.
Мои семейные дела были совсем плохи. А ведь какие чудесные, незабываемые дни были в нашей жизни!..
Но все это так отдалилось, что порою мне трудно поверить в реальность той моей жизни. Теперь я жил в ожидании расплаты за свою трусость и беспринципность.
Итак, дело на Дутько и Дальнева мы ликвидировали. Ильин пошел на это, как я потом узнал, потому, что Дальнев написал донос на честного человека, которого Ильину нужно было скомпрометировать. Позже мне стало известно, что карьеру Дальнева устроил Ильин. А уж тот, орудуя в Художественном фонде, вытащил в Москву и Дутько.
Мои услуги не остались без вознаграждения. Меня повысили — я стал старшим следователем. Мои отношения с женой не улучшались. Люся хотя и не ушла от меня, но, устроившись на работу, жила самостоятельно, отказалась от моей помощи. Я понимал, что теряю ее, — это было мучительно. И тогда произошла история, которая снова сблизила нас, и у меня появилась надежда, что все поправится. Случилось так, что брат Люси, крупный товаровед, совершил преступление и ему грозил арест. Вот тогда Люся стала умолять меня выручить его. Я был готов сделать это, лишь бы вернуть ее расположение. И в самом деле, Люся была так благодарна мне и как-то помягчела. Может быть, на нее повлияла моя готовность ради ее просьбы идти на риск. Не знаю. Во всяком случае, я был снова счастлив. Но меня угнетало мое рабское положение в отношениях с Ильиным. Я стал думать о том, чтобы уехать из Киева, начать новую жизнь. Стал в обход Ильина искать пути к этому. Но мои планы каким-то образом стали известны ему. Однажды у нас состоялся разговор, он высказался о моих действиях в самой резкой форме. Предупредил, что если я попытаюсь его в чем-либо уличить, то он надежно застраховал себя. И еще сказал, чтобы я не забывал о том, что мой дед был царским чиновником и на этом основании у меня могут быть неприятности.
После разговора с ним тревога меня не покидала. Я прекратил попытки перевестись в другой город и затих. А опасность уже подстерегала. Дело с братом Люси раскрылось. Меня арестовали и судили, Ильина я не выдал, и дело о Дутько и Дальневе так и не было раскрыто.
Люся тяжело пережила мой арест. Ободряла меня, обещала ждать. Я верил ей и жил надеждой на встречу. Только в этом я видел смысл своей жизни. Но началась война. Я стал получать известия о гибели родных. И очень тревожился о Люсе, не зная, где она и что с ней. Я узнал о ее гибели лишь спустя год. С того дня я утратил ко всему интерес, все мне стало безразлично.
После отбытия срока я несколько лет жил на Колыме. Оттуда я не пытался разыскать Ильина. И потом я не сделал этого. Устал, был болен. Молчал до тех пор, пока не понял — жизнь подходит к завершению.
Я давно понял, что все несчастья произошли по моей вине. Мой характер тому причина. Ни стойкости духа, ни определенных принципов, ни серьезной цели — я привык жить по чьей-либо указке, всегда под чьим-нибудь влиянием. И в детстве, и в юности, и во время учебы, службы и даже в семейных отношениях. Неумение сопротивляться, беспринципность и уступчивость погубили меня.
Ну а такие люди, как Ильин, Дутько и Дальнев? Почему я поплатился за все, а они остались безнаказанными? Где же тогда справедливость? Эти мысли начали преследовать меня еще до того, как я узнал приговор врачей. Ведь мне еще при моем аресте стало понятно, что Ильин «приложил к этому руку», ему так было удобнее — убрать меня. Он был так хитер, так предусмотрителен, что, попытайся я заявить о его причастности к преступлениям, это лишь усугубило бы мою вину, а его и не коснулось бы.
Ильин. Для меня он олицетворение зла, подлости, предательства. И этот человек остался цел и невредим!
Я хотел попытаться восстановить справедливость, и это не было жаждой мести: я понял, как опасны такие выродки для всех честных людей, они несут духовное разложение, порождают неверие в силу закона, убеждают в безнаказанности. Но я опоздал. Незадолго до моего возвращения на «материк» Ильин умер, до конца дней пребывая в почете как достойный гражданин.
Но были живы Дутько и Дальнев. В годы войны им обоим удалось получить бронь и эвакуироваться в Среднюю Азию.
Вернувшись с Колымы, я узнал, что Дутько и Дальнев процветают в Москве.
И снова меня стали одолевать мысли о том, что я обязан что-то предпринять. Стоило мне подумать об их самодовольстве, уверенности в своей безнаказанности, о том, как это влияет на психологию их детей, которые, я уверен, унаследовали от отцов презрение к людям, к труду, стремление к наживе, и мне становилось ясно, что я обязан разоблачить их, что это и есть теперь главная и заключительная цель моей жизни.
Приговор врачей не изменил моих намерений, и я начал обдумывать, как все это осуществить практически. Как привлечь их к ответственности? Материалы следствия были уничтожены Ильиным и мной. Да и времени прошло много... Но я не сомневаюсь, что и теперь Дутько и Дальнев не прекратили своей преступной деятельности. Наоборот, для них открылись еще большие возможности. Мне удалось многое о них узнать. Я специально различными путями собирал сведения о них. Они живут явно не по средствам: дачи, машины, прекрасные просторные квартиры, драгоценности, поездки вокруг Европы и тому подобное.
Я приложил бы все силы, чтобы помочь раскрыть их преступления, но мне помешала болезнь. Вот почему я решил обратиться к Вам, Дмитрий Васильевич. Вы — честный, неподкупный человек, журналист. Вы расскажете мою историю кому нужно, за преступниками установят наблюдения, и — рано или поздно — они попадутся.
Вы должны это сделать. Прошу Вас. Завещаю Вам это. Предсмертную волю нельзя не выполнить. Поймите, если я в последние дни своей жизни думаю о возмездии преступникам, значит, это очень серьезно. Не сетуйте, что обременяю Вас таким неприятным поручением. Я надеюсь на Вас.