— Как и у всех людей, которые идут впереди и прокладывают дорогу. Но не думайте, что всюду засели бюрократы. Ничего подобного! Вот я, например, от них пострадаю. Противники мои всегда пасутся рядом. Например, лентяи, — они тащат изобретателя назад за рукав: погоди, мол, не поспеваем. Трусы боятся, что дорога не туда заведет. А иным попросту не хочется покидать теплых гнезд зачем продираться сквозь колючки, когда и здесь хорошо?.. Но есть самая страшная категория врагов нового. Это — стяжатели. Немало их и в вашем институте. Они способны угробить любую свежую мысль, если она в какой-то мере может повлиять на их благополучие. И в то же время они будут всеми силами протаскивать свою или чужую, но сулящую им выгоду, худосочную мыслишку.
— Тут вы пристрастны, Серафим Михайлович. Грамотных людей у нас достаточно. Разберутся.
Поярков оглянулся — соседние столики были пусты — и нетерпеливо забарабанил пальцами по столу.
— Конечно, разберутся. Но ведь для этого нужно время. А жизнь бежит, техника совершенствуется. И пока мы тут согласовываем, увязываем, подбираем обтекаемые выражения, чтобы отвергнуть эту никудышную мыслишку, глядь — и вся конструкция уже устарела. Начинай строить сызнова. Когда мы стали переделывать «Унион», я чуть с ума не сошел. Впрочем, «Унионом» нашу летающую лабораторию мы потом назвали.
— «Унион» — это значит союз?
— Да, но мы предполагали другое. «Универсальная, ионосферная». Ун-ион. А получился действительно «союз». Союз наук. Но пока он создавался, пришлось немало крови попортить. Физики требуют одно, астрономы другое, метеорологи третье. Я иду на уступки, а технологи противятся. Ругаюсь с Набатниковым, с Борисом Захаровичем, с механиками — со всеми. Но я же знаю, что каждый из них ратует не за себя, а за ту отрасль науки, которую он представляет. Спорили, спорили, наконец, поладили. Работа закончена, но вдруг из главка приходит письмо с просьбой испытать в иллюминаторах какую-то «космическую броню». Указывается на важность этого дела и тут же прилагаются рекомендации ученых, о которых я в первый раз слышу. На другой день получаю еще одно коллективное письмо, подписанное химиками, оптиками и даже профессором-селекционером. Я было заартачился, но товарищ Медоваров намекнул, что со старыми стеклами «Унион» вряд ли будет принят комиссией, что они якобы мутнеют от космических лучей. Если я не верю, то он может запросить специальный институт, откуда ему вышлют соответствующие протоколы…
Как бы опомнившись, Поярков удивленно посмотрел на Нюру:
— Постойте, Нюрочка. А зачем я вам это рассказываю?
— Очень хорошо. Прошу вас. Тут есть что-то общее с другой историей.
— Но кончилась она благополучно?
— Для меня не очень. — Нюра отодвинула бокал. — А как поступили вы?
— Смалодушничал. Неудобно, говорят, обижать изобретателя. А кроме того, хотелось поскорее поднять в воздух свою новую конструкцию. Да, да, по существу новую. От старой остался лишь принцип да каркас. А спор с Медоваровым для меня не был принципиальным. По прочности «космическая броня» мало чем отличалась от обычного органического стекла, что меня вполне устраивало. К сожалению, из-за этой чепуховой брони полет «Униона» пришлось отложить на три дня. А сколько бывает таких случаев? Дни составляют месяцы, годы. Имеем ли мы право их терять?
— Борис Захарович называет вас «торопыгой», — невесело проговорила Нюра. Вы не ходите, а бегаете. Целый день ни минутки покоя. Вы спите когда-нибудь?
— Проклятая привычка, — рассмеялся Поярков. — Мне тридцать лет. Из них я проспал десять. Восемь часов в сутки! Да ведь это же расточительство! Сейчас я сплю меньше — хочу многое успеть. Помню, когда учился в ремесленном на слесаря, то не раз заходил в другие цехи, и такая жадность меня обуяла, что я решил стать не только слесарем, но и токарем, и фрезеровщиком. Я хотел знать все станки, уметь обрабатывать любой материал. И я добился своего. Вместе с ребятами строил разные модели, так и научился постепенно. Вот посмотрите. Поярков вынул из бумажника фотографию и передал ее Нюре. — Самая первая модель летающего диска. Сделана из алюминия собственными руками лет десять тому назад. Но, конечно, она никогда не летала.
Нюра рассматривала фотографию и, зная радость рабочих рук, могла понять гордость Пояркова. Ведь она и сама кое-что умела: перематывать обмотки моторов, паять, исправлять выкрошившиеся пластины аккумуляторов, собирать их, делать комнатную проводку, чинить электроплитки и утюги. Все это было сейчас не нужно в лаборатории. Но разве Нюра могла кому-нибудь доверить собрать испытательную схему или починить испортившийся вольтметр?
Возвращая фотографию, Нюра спросила:
— Скажите, Серафим Михайлович, неужели, кроме вот этого, — она указала взглядом на снимок, — у вас нет другой жизни? В театрах не бываете, в кино…
Подвигая к Нюре икру в банке со льдом, Поярков весело ответил:
— Грешен, Нюрочка, не бываю, довольствуюсь телевизором. Но не думайте, что я такой уж сухарь и деляга. Что бы там ни случилось, но с двенадцати ночи и до двух я читаю. Вы знаете, сколько я выписываю газет и журналов? Около тридцати. И не думайте, что это все узкоспециальные издания. К ним я отношусь очень настороженно, как и вообще к узкой специализации. Ведь если так дальше пойдет, то, скажем, один молодой инженер будет знать только гайки, а другой — болты. И каждый из них станет читать только свой журнал…
Поярков досадливо поморщился и указал взглядом на середину зала:
— А вот и ваша ученица.
В проходе между рядами столиков, гордо вскинув голову с модной прической, шла Римма. Сквозь прозрачную нейлоновую кофточку можно было видеть ее округлые загорелые плечи и спину. На груди в кружевном рисунке поблескивали, как светлячки, маленькие граненые стек ляшечки. Вот Римма вступила на танцевальный квадрат, освещенный прожектором, и стекляшечки засверкали как бриллианты. Туго обтянутая клетчатая юбка, зеленые туфли на модном каблучке — все это подчеркивало, что Римма никак не хотела походить на других.
За ней смущенно двигался молодой летчик Петро Охрименко. Он не привык к своему штатскому костюму, сидевшему на нем мешковато. Широкие брюки, богатырские плечи, полосатенькая рубашка с черным галстуком казались рядом с Риммой чересчур старомодными. Да и сам-то Петро, с добродушным широким носом, белесыми кустиками вместо бровей и девичьим румянцем на щеках, никак не походил на ресторанных завсегдатаев или тем более «полотеров», как иногда называют рассерженные официанты неких молодчиков, пришедших в ресторан не ужинать, а только танцевать. Петро любил хорошо поесть, а танцы ненавидел. Римма же любила и то и другое.
— Яка приятна встреча! — воскликнула Римма, и Петро поморщился: он не любил, когда коверкали его родной язык. — Анна Васильевна? Вот уж не ожидала! Ведь я никогда вас здесь не видела.
Она поздоровалась с Серафимом Михайловичем. Он очень холодно ответил на приветствие и сразу обратился к Петру:
— Завтра летишь по тому же маршруту?
Нюра вежливо предложила Римме стул, но мужчины, видимо, не хотели сидеть за одним столом: Поярков надеялся продолжить интересный разговор с Нюрой, а влюбленный Петро пока еще не успел даже словом перекинуться с Риммой. Правда, она этого и не жаждала, гораздо интереснее пококетничать с «Серафимом», а возможно, и потанцевать. Ведь Петро увалень, его с места не стащишь.
Пока мужчины стояли и обсуждали какие-то свои дела, Римма высокомерно оглядывала присутствующих, потом, видимо вспомнив о Нюре, похвалила ее скромное платье.
— Неужели сами сшили, Анна Васильевна?
— Как всегда.
— Я бы на вашем месте зараз плюнула на лабораторию. Чуете, яки гроши портнихи получают?
Нюра только пожала плечами. Глупенькая девочка. И зачем она, не зная украинского языка, так снисходительно им кокетничает. Модно это, что ли?
Вдруг лицо Риммы перекосилось от злобы.
— Ух, как я ее ненавижу!
— Кого?