Не у нее ведь одной скорбь в жизни, вот и сестры ее в таком же положении, а терпят. "Ты, - говорит хор, - только вредишь себе, вызывая к себе вражду и делая неугодное сильным".
Электра решает взять на себя священное дело мести за отца и приглашает в помощницы сестру Хрисотемиду. Та испуганно отказывается: "Ведь ты женщина, не мужчина... Умоляю, укроти себя, научись, наконец, в своей слабости преклоняться перед силою". И хор спешит поддержать слова робкой:
"Антигона" Софокла. Царь Креонт запретил под страхом казни хоронить труп Полиника. Антигона, сестра Полиника, - "святая преступница", - тем не менее хоронит тело брата. Ее схватывают и приводят к царю. Хор замечает:
Девушка присуждена к смертной казни. И хор поучает ее:
Антигону уводят на казнь. Хор ей вслед рассказывает истории разных страдальцев - Данаи, Ликурга, других:
И кончает, конечно, всегдашним припевом:
"Эдип в Колоне" Софокла. Измученный, слепой Эдип приходит с дочерью Антигоною в рощу Евменид в Колоне. Хор колонских старцев узнает, кто он, и в ужасе приказывает ему немедленно удалиться.
"Как же быть"... Вспомним Гомера. Феакийцы в подобных обстоятельствах знали, как быть. "Жалея" странников, они отвозили их на своих кораблях на родину, хотя им была хорошо известна страшная угроза Поссидона.
А исполнит ли то Поссидон-земледержец,
Иль не исполнит, - пусть будет по воле великого бога.
"Агамемнон" Эсхила. Хор глубокомысленно философствует о призрачности счастья. Вдруг из дворца доносятся крики убиваемого Агамемнона. Хор начинает растерянно метаться по орхестре.
И так далее. В дверях появляется Клитемнестра с окровавленным топором, за нею виднеется труп Агамемнона.
Можно ли себе представить эллина гомеровского, "узнающего себя" в подобном хоре, "сливающегося духом" с этими мокрыми тряпицами? Человеку действия при таких обстоятельствах понятно и близко одно - инстинктивный прыжок вперед, стремительность, быстрый удар. А тут - мечутся, толкутся, болтают... Тьфу! Только плюнул бы, глядя на них, гомеровский эллин и в негодовании пошел бы прочь.
Случайность ли это, что хор повсюду, во всех дошедших до нас трагедиях, так пассивен, труслив и робок? Случайность ли, что он неизменно состоит из дряхлых старцев, робких, трепещущих женщин, безвольных рабынь, что даже когда он состоит из воинов, как в "Аяксе" Софокла, то и воины эти трусливы, "словно глаза робкого голубя"? И случайность ли, что именно устами этих слабых и бездеятельных говорит глубочайшая мудрость трагедии?
В той узкой области переживаний, которую захватывал первоначальный дифирамб хора сатиров, настроение глубокой пассивности было вполне естественным. Что такое, по Ницше, были эти сатиры? Гении природы, приведенные в восторг близостью бога, разделяющие его страдания товарищи, в которых отражаются муки божества. "Хор, - говорит Ницше, - созерцает в видении господина и учителя Диониса, он видит, как бог страждет и возвеличивается, и поэтому сам не принимает участия в действии".
Но время шло. Дифирамб превратился в трагедию. Вместо Диониса на подмостки сцены выступили Прометеи, Этеоклы, Эдипы, Антигоны. Однако основное настроение хора осталось прежним. Герои сцены могли бороться, стремиться, - все они были для хора не больше, как масками того же страдающего бога Диониса. И вся жизнь сплошь была тем же Дионисом. Долго сами эллины не хотели примириться с этим "одионисированием" жизни и, пожимая плечами, спрашивали по поводу трагедии:
- При чем же тут Дионис?
Пламенные Прометеи, бурные Этеоклы, энергичные Антигоны - что у них было общего с женоподобным "богом без мускулов" Дионисом? Но могучими своими чарами Дионис околдовал всех, всех заставил смотреть на жизнь глазами хора своих служителей. На сцене аполлинические образы героев бились изо всех сил, стремясь к намеченным целям, - Дионис через хор говорил зрителям, что стремления тщетны, цели не нужны, что жизнью правит железная необходимость, и не человеку бороться с нею. Смирись, страдай, познай, что в страдании существо жизни, - и ярко воссияет из страдания свет и горячо озарит темную, холодную жизнь.
Какая при таком жизнеотношении возможна активность? Правильно говорит Шопенгауэр о трагедии: "Столь могущественные дотоле мотивы теряют свою силу, и, вместо них, полнейшее познание существа мира, действуя, как квиетив воли, приводит резиньяцию, отказ не только от жизни, но и от всего хотения самой жизни".
В этих нескольких строках Шопенгауэра больше понимания духа эллинской трагедии, чем во всей блестящей, но совершенно фантастической книге Ницше.
Черною тучею висит над человеком "сумрачная, тяжкодарная судьба"; жизнь темна и полна страданий, счастье непрочно и обманчиво. Как жить? Можно на миг забыться в страдании, опьяниться им, как вином. Но в ком есть хоть капля жизненного инстинкта, тот никогда не сможет примириться с такою жизнью. А жить надо - жить под властью божества, непрерывно сыплющего на человека одни только страдания и ужасы. Кто же виноват в этих страданиях и ужасах, как не божество?
Эллин гомеровский, умевший оправдывать мир силою собственного духа, не приставал к божеству с упреками за зло мира и с требованиями оправдаться в нем. Теперешний эллин из самого себя оправдать мира не мог. Слабая душа требует "нравственного миропорядка", требует от суровой, аморальной жизни, чтобы зло шло к человеку только за его вину. Прямо непонятно, как Ницше, так всегда настаивавший на аморальном существе жизни, не хотел видеть, что одною из центральнейших проблем милой ему трагедии была как раз проблема "нравственного миропорядка" - нелепейшая из всех проблем, какие когда-либо ставило себе упадочное человечество.