- Господин кюре, - начал он, как равный с равным, даже с каким-то уважительным оттенком, - вполне вероятно, что наши взгляды на то, как следует вести приход, решительно расходятся, но в этом приходе хозяин вы, вы тут в своем праве, достаточно вас послушать. Я слишком часто в своей жизни подчинялся, чтобы не составить себе представления о том, что такое подлинный авторитет, где бы я с ним ни столкнулся. Пользуйтесь своим авторитетом крайне осмотрительно. Есть души, для которых он, вероятно, непререкаем. Я старый священник, мне хорошо известно, как нивелирует характеры семинарское воспитание, нередко - увы! - низводя их до уровня всеобщей посредственности. С вами это воспитание ничего не смогло поделать. Ваша сила на том и зиждется, что вы сами не знаете, или не решаетесь отдать себе отчет в том, до какой степени не похожи на других.
- Вы смеетесь надо мной, - сказал я. Мне было не по себе, я чувствовал, что меня пробирает какая-то странная дрожь, пронизывает страх перед этим непроницаемым взглядом, который леденил душу своей бесстрастностью.
- Дело не в том, чтобы осознавать свою власть, господин кюре, а в том, как ее употребить, ибо именно в этом весь человек. Что толку от власти, которая не используется или используется лишь наполовину? Вы, как в серьезных, так и в ничтожных случаях, пускаете в ход всю свою власть, скорее всего даже безотчетно. И это многое объясняет.
При этих словах он взял с моего письменного стола листок бумаги, придвинул к себе ручку, чернильницу. Потом подтолкнул все это ко мне.
- Мне ни к чему знать, что произошло между вами и... покойницей, сказал он. - Но я хотел бы пресечь дурацкие и, без сомнения, опасные разговоры. Мой племянник совершенно вышел из себя. Монсеньер так прост, что принимает его за важную персону. Резюмируйте в нескольких словах вашу позавчерашнюю беседу. Не обязательно излагать все в точности, и уж во всяком случае, - он сделал нажим на этих словах, - ни к чему приоткрывать то, что было доверено не только вашей чести священнослужителя, это уже само собой, но даже и просто вашей скромности. Впрочем, эта бумага перейдет из моего кармана прямо в руки его преосвященства. Я боюсь, однако, сплетен.
Поскольку я не отвечал, он вновь остановил на мне очень долгий взгляд своих умышленно погашенных глаз, мертвых глаз. Ни один мускул не дрогнул на его лице.
- Вы мне не доверяете, - снова заговорил он спокойным, уверенным, непререкаемым тоном.
Я ответил, что не могу понять, как подобная беседа может стать предметом отчета, мы разговаривали с глазу на глаз, без свидетелей, и, следовательно, только г-жа графиня была бы вправе предать огласке наш разговор. Он пожал плечами.
- Вы не знакомы с канцелярскими нравами. Если ваше свидетельство будет представлено мною, его примут с благодарностью, сдадут в архив и больше никогда о нем не вспомнят. В противном же случае вы погрязнете в устных объяснениях, совершенно к тому же бесполезных, потому что вам никогда не удастся говорить на их языке. Вы будете им говорить, что дважды два четыре, а они все равно будут считать вас человеком экзальтированным, безумцем.
Я молчал. Он положил руку мне на плечо.
- Ну ладно, оставим это. Я еще повидаюсь с вами завтра, если позволите. Не скрою, я пришел с намерением подготовить вас к визиту моего племянника, но к чему? Вы не из тех, кто умеет говорить, чтобы ничего не сказать, а здесь, к сожалению, нужно было бы именно это.
- В конце концов, - вскричал я, - что я сделал плохого, в чем меня упрекают?
- В том, что вы такой, как вы есть, и тут уж ничем не поможешь. Видите ли, дитя мое, нельзя сказать, что эти люди ненавидят вашу простоту, но они от нее защищаются, она для них что-то вроде огня, о который они обжигаются. Вы разгуливаете по белу свету со своей смиренной улыбкой, молящей о милосердии, а в кулаке несете факел, принимая его, очевидно, за пастырский посох. В девяти случаях из десяти они его вырвут у вас и затопчут. Но достаточно им ослабить внимание хоть на минуту, вы понимаете? Впрочем, если быть откровенным, я не очень-то высокого мнения о моей покойной племяннице, эти девицы де Тревиль-Соммеранж всегда были штучки, самому дьяволу, полагаю, пришлось бы попотеть, чтобы исторгнуть вздох из их уст, слезу из их глаз. Встретьтесь с моим племянником, поговорите с ним, как сами сочтете нужным. Только помните, что он дурак. И пусть вас не смущает его имя, титул и прочая ерунда, с которой вы, боюсь, по благородству вашей души, слишком считаетесь. С аристократией покончено, дорогой друг, вбейте себе это в голову: я знавал двух или трех аристократов во времена моей молодости. Это были нелепые, но необыкновенно характерные личности. Они напоминали мне карликовые дубы, выращиваемые японцами в цветочных горшочках. Горшочки - это наши обычаи, наши нравы. Нет семьи, которая могла бы устоять против медленно подтачивающей ее скаредности, когда перед законом все равны, а судья и владыка - общественное мнение. Сегодняшние аристократы - это буржуа, стыдящиеся самих себя.
Я проводил его до ворот и даже прошел с ним несколько шагов по дороге. Думается, он ждал от меня какого-то порыва откровенности, доверия, но я предпочел промолчать. Я чувствовал себя не в силах преодолеть в эту минуту какое-то тягостное ощущение, что, впрочем, не укрылось от его странных глаз, которые он время от времени останавливал на мне со спокойным любопытством. Как мог я признаться, что не имею ни малейшего представления о претензиях ко мне г-на графа и что поэтому наша недавняя беседа с г-ном каноником была игрой в недомолвки, о чем он, разумеется, даже не подозревал?
Сейчас так поздно, что я счел бесполезным идти в церковь, причетник, наверно, уже сделал сам все необходимое.
Визит г-на графа так ничего мне и не разъяснил. Я убрал со стола, расставил все по местам, но дверцы шкафа - само собой - оставил открытыми. Как и взгляд каноника, его взгляд упал прежде всего на бутылку с вином. Можно было биться об заклад, что случится именно так. Когда я думаю о своем повседневном меню, которым не удовольствовалось бы даже большинство бедняков, меня несколько раздражает это удивленье всех и каждого перед тем, что я пью не одну только воду. Я неторопливо встал и затворил дверь на кухню.
Господин граф был очень холоден, но вежлив. По-видимому, дядя не поставил его в известность о нашем разговоре, так что мне пришлось вновь улаживать вопрос о похоронах. Расценки он знает лучше меня, торгуется о плате за свечи и точно обозначил пером на плане церкви, где, как он желает, должен быть установлен катафалк. На лице его тем не менее лежит печать горя и усталости, даже голос изменился, в нем меньше ощущается обычная неприятная гнусавость. В своем скромном черном костюме и грубых башмаках он похож на какого-нибудь зажиточного крестьянина. "И вот этот старый человек в воскресном платье - спутник одной и отец другой..." - подумал я. Увы! Мы твердим: семья, семьи, точно так же, как говорим Отчизна. А за семьи надо бы усердно молиться, семьи внушают мне страх. Да смилуется над ними Господь!
Я нисколько, впрочем, не сомневался, что каноник де ла Мотт-Бёврон сказал мне правду. Несмотря на все свои усилья, г-н граф нервничал все более и более явно. К концу мне даже показалось, что он вот-вот выскажется, но тут произошло нечто чудовищное. Роясь в своем бюро, чтобы найти формуляр, который необходимо было заполнить, я смахнул бумаги, и они разлетелись во все стороны. В то время как я торопливо складывал их, мне показалось, я слышу за спиною учащенное, прерывистое дыханье, я ждал, что он с секунды на секунду прервет молчание, и нарочно затягивал возню с бумагами, но напряжение было столь нестерпимым, что я внезапно обернулся, чуть не толкнув его. Он стоял вплотную ко мне, весь красный, протягивая сложенный вчетверо листок, соскользнувший под стол. Это было письмо г-жи графини, я едва не вскрикнул, и когда я брал листок из его рук, он, должно быть, заметил, что меня трясет, так как пальцы наши соприкоснулись. Мне даже почудилось, что он испугался. После нескольких, ничего незначащих фраз мы расстались, церемонно раскланявшись. Завтра утром я пойду в замок.