В образе Петра виделся антихрист, поднявший руку на привычное, материнское и отцовское, то есть святое. Нет пророка в отечестве своем, воистину; от ненависти к Петру перебросилась неведомая ранее ненависть к Европе, которая-де, в противовес России, бездуховна и материалистична.

Однако же один из светлых умов славянофильской идеи Хомяков первым вздрогнул, заметив, что «народ порабощенный впитывает в себя много злых начал, душа падает под тяжестью оков, связывающих тело, и не может уже развивать мысли истинно человеческие». Отсюда был один шаг до нападок на бюрократию, чиновничество, на все и всякие канцелярии с их вездесущими ревизорами; так оно и случилось: именно славянофилы резко и аргументированно обрушивались в повременной печати первой половины прошлого века на администрацию. Мало кто углядел в этих нападках истинное зерно, то есть борьбу за власть, конкуренцию между землевладельцами и администрацией, цепко требовавшей отчуждения процента с помещичьих богатств в казну империи.

Более всего внимание общественности (то есть читающей публики, каковой тогда в пятидесятимиллионной России было не более чем пятьдесят тысяч, то есть десятой части процента подданных) было приковано не к экономическому существу дела, но к разговорам об о с о б о м пути, о с о б о м духе, то есть к категориям ненаучным, зыбким, рожденным не знанием, но легендами.

На определенном этапе Запад предпринял все от него зависящее, чтобы незримо поддержать славянофилов, несмотря на их страшные слова против Европы.

Материалистический, рациональный Запад слов не боялся, он трепетал от одного лишь – успешного дела конкурента. А поди начни д е л о в стране, где узаконено рабство! Несвободный человек в работе худ, в мысли стеснен, в поведении скован.

Значит – не конкурент! Значит – не опасен!

В Россию был откомандирован барон Гаксенхаузен. Поездив по нашим дорогам, он вернулся в Берлин и издал книгу, в которой изложил стройную идею русской общины как традиционной и привычной ячейки русского общества.

С той-то поры западная подсказка об идее общины была подхвачена славянофилами; одни намеревались законсервировать ее в том рабском виде, в каком она находилась; другие немедленно потребовали право на свободу выхода из общины каждого, кто хочет, ибо было же в русской истории время, когда богатыри свободно покидали свои общины, и артели были в державе, и братчины, ходившие на промыслы, и монастыри, и даже скитские дома. Словом, и в этом вопросе прогрессивные в ту пору умы славянофильской идеи выдвигали препозиции, весьма опасные для самодержавной власти.

Двор принимал и поддерживал сусальные требования верноподданной т е м н о т ы вернуть кафтан, запретить ношение пелерин, исключить из обихода иностранные слова, поставить препоны для проникновения западной музыки, а тем более идей; однако как царь не думал менять название русского придворного чина «гофмейстер»

на «дворовый мастер», так и землевладельцы-славянофилы не намерены были передавать свои бескрайние земли общине дабы отныне и навсегда все было «по-христиански, то бишь поровну».

Манипуляция словами дозволялась до определенной границы. Когда славянофилы-прогрессисты выдвинули лозунг «жить по совести, а не по лжи», двор отнесся к этому благожелательно, нашлись щелкоперы, которые доказали, как дважды два, что «жизнь по совести, а не по лжи» есть жизнь патриархальная, когда слово старшего, то есть государя, есть истина в последней инстанции для всех подданных, когда слово помещика – закон для крепостных, но не такой, что писан продажными юристами, но который передается из рода в род.

Но чем стремительнее катил по миру прогресс, тем больше и явственнее происходило размежевание этого прекрасного, наивного, трагичного, талантливого, но – в изначалии своем – мечтательного учения.

Апостолами его были землевладельцы; над ними н е к а п а л о; оброк крепостных давал возможность летом наслаждаться природой в поместье, а зимой уезжать для продолжения дискуссий о судьбах несчастного народа на балах в ненавистном Петербурге или в еще более мерзостной Европе, которая гнить-то гнила, но никак до конца не сгнивала.

Это не могло не вызывать ч у в с т в а растерянности: как же так, пора б уж?!

Отсюда – все более и более зримые настроения мессианства, разговоры о национальной исключительности, о призвании спасти мир от суеты и рационализма.

Поскольку представители правого крыла славянофилов претендовали на то, что они владеют истиной, что искать, следовательно, больше нечего, что разум – продажная потаскуха, то именно они постепенно сделались некими хранителями н е з н а н и я, служителями идей «ограничения мысли», ее цензурирования и перепроверки истинности суждения мерой совпадаемости с нравственными, научными и этическими понятиями, если уже и не Киевской Руси, так шестнадцатого века, нормами Ивана Грозного.

Правые славянофилы, типа Самарина, к идее освобождения крестьян относились отрицательно; считали, что отмена телесных наказаний есть отход от святой традиции, и более всего восставали против идеи личной свободы, ибо это может привести к одному лишь – к распадению царства, к подрыву святой идеи с а м о д е р ж а в и я.

В то же время левое крьшо славянофилов порою дерзало восставать против изуверства николаевской эпохи, требовало свободу слова, веротерпимость, считало необходимой свободу для крестьян и открыто называло чиновничью бюрократию злейшим врагом народа, борьба с которой есть нравственная обязанность каждого истинно русского человека.

Концепция левых славянофилов была опасна для сфер, ибо в данном конкретном случае не всякие там немцы с англичанами затевали грех, но истинно русские люди, дворяне прекрасных родов.

Столыпин поначалу примыкал именно к этому направлению – до того, однако, как перебрался из Нижнего Новгорода в Петербург.

Курлов знал это, как никто другой, потому что сам землевладельцем не был, не дворянин; бюрократ; чиновный человек, порождение к а з е н н о г о смысла и сути империи.

Кто ж, как не Столыпин, был злейшим врагом ему, Курлову?!

Где ж, как не на Западе, власть кайзера или короля подтверждалась не количеством гектаров фамильных земель, но силой и устремленностью хорошо отлаженной бюрократической машины?!

Где, как не там, чиновника почитали в обществе превыше всего?!

…Именно потому, что с ф е р ы знали все обо всех, чиновничий бюрократ Курлов и был н а в я з а н государем столбовому дворянину Столыпину в качестве первого заместителя.

Знал это и Столыпин, оттого Курлова холодно и затаенно не любил, понимая, что этот враг – в отличие от врагов именитых – будет разить наповал, только подставься; земли своей нет, домов нет, счета в банке – тоже; одним жив – своим местом, с бесконтрольными деньгами рептильного, осведомительного, представительского и прочих – сколько их?! – фондов.

За место свое – задушит, за ним только глаз и глаз…

14 марта 1911 года, вечер

«Мы должны знать, как поступит Столыпин, дабы свалить его завтра к вечеру»

Было бы ошибочным считать, что бытующее выражение «тайны мадридского двора»

приложимо лишь к делам происходившим в Испании.

Интриги, доносы, липкая борьба за приближение к трону (что сулит деньги, ордена, славу, знания, посты) тщательно разыгранные комбинации, конечная цель которых сводилась к тому, чтобы получить возможность влиять, быть на виду, иметь право сказать в салоне о высокой чести быть удостоенным августейшей аудиенции, – словом, суета людей, не занятых общественно полезным трудом, но лишь паразитирующих на в л а с т и, свойственны всем недемократическим обществам, вне зависимости от национальности и формы правления.

Опаснее всего, однако, в такого рода недемократических обществах то, что при внешней абсолютистской централизации деятельность власть предержащих, будучи отдана им на откуп, постепенно выходит из-под контроля верховного вождя; департаменты, епархии, штабы, охранные отделения начинают жить своей, отдельной от всего государственного механизма жизнью, ибо лишены права открыто отстаивать свое мнение, но должны лишь слепо выполнять букву государственной воли.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: