— Да знаете ли вы, что такое последняя любовь женщины?! Я не открою его вам! Он прелесть, он самый нежный, он честен и быстр, как Отелло…
— Самый омерзительный для меня человек в литературе — Отелло, — ломая темп допроса, усмешливо проговорил Владимиров, — он взял себе варварское право лишать другого человека жизни, подчиняясь, слепому чувству ревности… По мировому законоположению, Отелло следовало бы судить как злодея…
— Вы никогда не любили…
— Любил, любил, — успокоил старуху Владимиров, — любил, Елена Августовна.
— Один из самых черных людей земли Русской — граф Толстой тоже ненавидел Шекспира.
— Спасибо, — сказал Владимиров, — за сопоставление. Сугубо горд. Но мы несколько отвлеклись в литературоведение. Вернемся к бриллиантам. Первое: адрес вашего спутника; второе: номер телефона посольства, куда вы передавали драгоценности; третье: адрес вашего маклера, который за вас играет на лондонской бирже.
Директор бывшего Купеческого банка сообщил чекистам, что на работу не вышел замзав отделом драгоценностей Михаил Михайлович Крутов — тот самый, который, как выяснилось, выдал Стахович драгоценности великого князя по липовой справке Наркомфина. Наряд МЧК, отправленный к нему на квартиру, сообщил, что Крутов сегодня утром выписался и сказал, что срочно выезжает в Киев к заболевшей сестре. По наведенным справкам в Киеве у Крутова родственников не было.
Крутов поселился в Сергиеве-Посаде у Олега — брата налетчика и бандита Фаддейки. Олег третью неделю мучился запоем. Работал он по сейфам артистично, он их как орехи щелкал. Сейчас, правда, Олег работал мало, больше пил, спрятавшись на маленькой дачке. Место здесь было тихое.
Фаддейка приехал к брату под вечер — днем он по городу не ходил: ЧК свирепствовала вовсю.
— Вот что, — сказал ему Крутов, помешивая ножом чай в алюминиевой кружке, — тактику будем, друг мой, ломать. Не от мужчин станем идти к бабам, а наоборот…
— Ты ясней говори, — попросил Фаддейка. — а то мудришь сверх меры, я и понять не могу ни хрена.
— Сейчас, когда ЧК всех старичков с камнями хлопнула, оставшиеся немедленно уйдут на нелегалку. А ведь «все мое ношу с собой» — понял? Все камушки они станут в карманах носить. У тебя, говорил, есть сутенеры?
— Есть.
— Что у них за бабы?
— Ничего бабки, — хмыкнул Фаддейка, — сисястые.
— Сисястых ты себе оставь. Нам нужны худые, молоденькие — желательно из аристократок. На таких клюнут. Ничего не понял?
— Ничего, — ответил Фаддейка, засмеявшись.
— Ладно. Завтра сведи меня со своими сутенерами — я им сам директивы дам…
3. Ревельское интермеццо
Никандров затаил дыхание, когда пограничник начал второй раз листать его новенький, пахнущий клеенкой паспорт.
— По профессии вы кем будете?
— Литератор.
— Чего ж уезжаете?
«Неужели большевики снова со мной поиграли? — мелькнуло зло и устало. — Ну, что им от меня надо?! Неужели завернут в Москву? У, рожа-то какая: с веснушками и ноздри белые. Мальчишка — а уже истерик».
Но пограничник, повертев паспорт, вернул его Никандрову, еще раз подозрительно оглядел писателя с ног до головы и вышел из купе.
Никандров закрыл глаза и откинулся на плюшевую, жесткую спинку дивана.
«Прощай, немытая Россия, страна рабов, страна господ», — прочитал он про себя Лермонтова и сглотнул слезы. — Они меня слезливым сделали, комиссары проклятые. Правы были римляне — нет ничего страшнее восставших рабов: их свобода тиранична и слепа, а идеалы проникнуты варварством и жестокостью, потому что проповедуют они всеобщую доброту, а всеобщего нет ничего, кроме рождения и смерти», — думал он, прислушиваясь к тому, как пограничник стучал в соседнее купе, где ехал таинственный комиссар из Москвы, сопровождаемый двумя чекистами в коже и с маузерами.
Никандров вышел в коридор. Поначалу он решил закрыться в купе и сидеть здесь до тех пор, пока состав не уйдет за границу, но потом брезгливо подумал: «Неужели они меня сделали таким жалким трусом, что я боюсь даже их соседствующего присутствия? Совестно, гражданин Никандров, совестно». И он поднялся, по-солдатски одернул пиджак и, задержавшись взглядом на седеющем сорокалетнем человеке, криво улыбавшемся в зеркале, резко отворил дверь.
Вагон был полупустой.
В соседнем купе командир пограничного наряда и чекисты в кожанках прощались с таинственным, приземистым человеком: глаза — маслины, касторовое пальто и тупорылые — по последней американской моде — штиблеты.
— Желаем счастливого пути, — сказал один из чекистов, пожимая руку своему подопечному, — и скорейшего благополучного возвращения, товарищ Пожамчи.
Пограничники и чекисты ушли, паровоз прогудел, лязгнули буфера, продзенькали графины в медных держалках, и поезд медленно ушел из России в Эстонию.
Пожамчи стоял возле окна, не снимая пальто, несмотря на то, что в вагоне было жарко натоплено.
Поплыли крестьянские коттеджи — дома крыты черепицей, кладка каменная, большие окна.
Никандров вспомнил Россию: подслеповатые оконца, света нет, разорение, грязь, нищета…
— И не совестно вам, комиссар? — спросил Никандров неожиданно для себя.
— Простите! Вы мне? — улыбнулся Пожамчи.
— Кому же еще! Штиблеты комиссар носит малиновые, а несчастный мужик как жил в зверстве, так и живет. На что замахнулись? Ни одна страна в мире не приходила в другую страну с униженной просьбой: «Владейте нами, земля наша обильна, а порядка нет!» Россия — приходила. А вы ее — в передовую революцию — носом, носом! А она к революции готова, как я — к деторождению!
— Да вы не волнуйтесь — попросил Пожамчи. — Может, я…
— Что вы?! Что?! Нет революций. Честолюбцы есть! Сколько ж вы миллионов людей обманули, а?! Куда ей — грязной и нищей России — социальную революцию совершать?! Им, — Никандров яростно кивнул головой на проплывавший эстонский пейзаж, — следовало начинать, а не нам с голой задницей и горячечными татарскими инстинктами!
Никандров чувствовал, что сейчас он выглядит смешно и жалко, выкрикивая то, что наболело, но он не мог остановить себя. Он видел, что его попутчик хочет что-то возразить, но это бесило его еще более.
— Я знаю ваши возражения! Страна безграмотных рабов тщится предложить новый путь миру! Мы, не знающие, что такое метрополитен и аэроплан, замахиваемся на мощь Северо-Американских Штатов! Пьяное мужичье, сжигающее картины только потому, что они висели в помещичьем доме, собирается переделать мир! Революция — верх логического развития! Революция обязана сделать жизнь лучше той, которую она отвергла! А что ваша революция принесла?! Голод! Разруху! Власть быдла, которое мне диктует, что надо, а чего не надо писать!
Чем яростнее выкрикивал Никандров, тем улыбчивее делалось лицо Пожамчи, и он уже не прижимал к груди так напуганно толстый, свиной кожи портфель.
— Что же смеетесь-то вы?! — спросил Никандров с болью. — Над собой не пришлось бы вам посмеяться. Зло мстительно, только оно и во втором колене мстить будет, и в третьем. О себе забыли, упиваясь минутой власти, так о детях бы подумали! Не простит вам Россия того, что вы с ней вытворили, — никогда не простит, и путь ее назад, к разуму, будет кровавым, и кровь этих лет не пойдет ни в какое сравнение с той кровью, которая грядет вам за грехи ваши…
— Вы напрасно так изволите гневаться, — усмехнувшись, сказал Пожамчи, воспользовавшись тем, что Никандров раскуривал трубку. — Я, с вашего позволения, думаю так же, как и вы, и не собираюсь возвращаться в Совдепию…
— Что?!
— Да вот то самое, — как-то злорадно ответил Пожамчи, — только, судя по всему, вам это было легче — «адье, Россия!», а вот мне уехать больших трудов стоило и пребольшого риска, милостивый государь.
И, взглянув еще раз на расписание остановок, Пожамчи не спеша направился к выходу: поезд останавливался на какой-то маленькой станции. Возле вокзального здания Никандров увидел несколько саней и черный, звероподобный автомобиль — скорее всего немецкий — с номером, заляпанным коричневой грязью.