Ночью Щепкину стало совсем плохо. Он лежал в темноте, думая о жизни своей, как о чем-то уже решительно ушедшем, и, прощаясь, вспоминал ее начало: траву, зеленящую сбитые коленки, гусиный пух на траве, шершавый фартук матери, к которому он прижался щекой. И тут же воспоминания рванулись в другую сторону: он увидел тонкую смуглую руку, выводившую на чистом листе бумаги то, что должен был писать он сам: "Я родился в Курской губернии Обоянского уезда в селе Красном, что на реке Пенке", — эти строки 17 июня 1836 года за него на чистом листе бумаги вывел Пушкин. А потом передал ему перо: "Совестно будет, Михаил Семенович, не продолжить".

…Утром доктор осматривал Щепкина озабоченно, да он и сам понимал, что плох. Однако даст Бог, отлежится в тишине, в уюте большого дома, поскрипит еще. Доктор ушел, послышались голоса за дверью. Слов он не разобрал, но понял, что говорит графиня, что она недовольна чем-то.

Чем она недовольна, он смутно уже догадывался и понял окончательно, когда ему сказали, что коляска подана, надо ехать в Ялту, там ему будет, дескать, спокойнее…

В Ялте он и умер. В плохонькой шумной гостинице, в которой в тот вечер танцевали над самой его головой, справляя какое-то торжество.

…А мне все-таки хочется сказать еще о легенде.

Я не люблю Воронцова той тяжелой нелюбовью, которую, казалось бы, можно питать только к живым. А не любя, собираю как улики: донос на Пушкина, трагедию Хаджи-Мурата, смерть того безымянного горца, которого перед тем, как повесить, граф уговаривал: "Друг мой, нельзя так волноваться, вот вода — выпейте".

Вот так же, наверное, корректно, с благожелательной улыбкой на лисьем бритом лице, организовал он в Севастополе чумной карантин, некий прообраз концлагеря, и уморил в нем несколько сот душ простого звания. И когда я думаю о Воронцове, я вспоминаю не только эпиграммы Пушкина, но и того опухшего мальчишку, который стоял за проволокой и просил у солдата безнадежно и гундосо от голода:

— Дяденька, хлебца! Хоть крихтиночку, дяденька, мамка померла, дяденька…

Легенда о крови, выступившей на камнях, как раз возникла после расправы с «чумными», а чумы-то никакой, как считают, и не было.

Дань Пушкину

Плыли как-то на одном корабле к берегам Кавказа генерал Раевский-младший, друг Пушкина, молодой Айвазовский и Лев Сергеевич Пушкин… И почему бы не домыслить к этому факту такое, вполне возможное: Левушка Пушкин тут же на шканцах под открытым и ясным небом читает посвящение "Кавказского пленника", обращенное к Николаю Николаевичу Раевскому:

Прими с улыбкою, мой друг,
Свободной музы приношенье:
Тебе я посвятил изгнанной лиры пенье
И вдохновенный свой досуг.

Читает громким, радостным своим голосом, закидывая голову и ероша поределые кудри. А молодой генерал слушает не без некоторой досады много раз уже слышанное и все же поднимающее в душе воспоминания, которым вот уже почти двадцать лет…

Весь домысел, собственно, в том, что именно в тот раз читались именно эти стихи, а так действительно: военный корабль «Колхида» в составе русской эскадры направлялся в 1839 году с десантом на Кавказ, и, если уж перечислять имена, надо добавить, что вел эскадру адмирал Лазарев, а, кроме того, были здесь Нахимов и Корнилов, не в адмиральских еще чинах, но видные офицеры русского флота. Что ж, история любит проделывать такое, собирая, сталкивая, перекидывая мостики от одного к другому через третьего…

А вот и официальный документ, объясняющий, как художник оказался на борту «Колхиды»: "…Генерал Раевский, узнав, что с высочайшего соизволения находится в Крыму для снятия морских видов академист Гайвазовский и полагая, что величественная природа берегов Черного моря, плавание эскадры и военные сцены при занятии десантом неприятельской земли представят предмет, достойный кисти этого художника, предложил ему отправиться с экспедицией…"

Но вернемся непосредственно к нашему повествованию. Нельзя, конечно, ручаться, что на палубе «Колхиды» читалось именно посвящение "Кавказского пленника". Однако услышать его в той обстановке было бы очень естественно: вспомним цель десанта и роль в нем Раевского, начальника Кавказской береговой линии.

…Итак, резво бежит по невысокой волне "морей красавец окрыленный", и звучит на шканцах, где собрались офицеры:

Мы в жизни розно шли: в объятиях покоя
Едва, едва расцвел и вслед отца-героя
В поля кровавые, под тучи вражьих стрел,
Младенец избранный, ты гордо полетел…

Голос у Льва Сергеевича все еще пленителен, мелодичен и очень напоминает голос брата. Так что Раевскому, который смотри в сторону моря, вполне может показаться, что слышит он привет друга, долетевший из тех дальних дней. Из тех дней, когда Кавказ значило для них не только опасность, боевой риск, но еще и возможность встретиться с некоторыми из тех, кто взят по делу 14 декабря.

И было еще обстоятельство, толкавшее вспомнить великого поэта: Айвазовский в молодости, по мнению многих, чертами лица и живостью движений удивительно напоминал Пушкина. И в этом обществе, где видели художника впервые, вполне могла прозвучать просьба к генералу Раевскому — подтвердить сходство. Генерала, я думаю, должно было тронуть то, как почти искательно смотрели на него глаза молодого человека: действительно, похож ли?

— Отчего же, — мог сказать генерал, отворотясь от волны, окидывая художника приветливо и благосклонно. — Иван Константинович напоминает покойного друга моего — чертами, так же, как Лев — голосом.

Но, сказав это, Раевский, наверное, подумал и то: черты — чертами, а в друге его, который в Крым приехал тоже двадцатилетним, было нечто, отличавшее его от ровесников. Нечто заключалось в том, что юный Пушкин был автором не только романтического «Руслана», но еще и «Деревни» и оды "Вольность".

…После похода на Кавказ в Субаш к берегам Мингрелии Айвазовский, еще более увлеченный образом поэта, задумал целую серию картин, где образ Пушкина должен был занять центральное место. Художник был молод, планы теснились в его голове, вызывая иногда даже усмешку окружающих своею неуёмностью. Жадно расспрашивая Раевского о его друге, он заносил в тетрадь названия будущих картин: "Восход солнца с вершины Ай-Петри, откуда Пушкин любуется им", "Пушкин у Гурзуфских скал", "Семья Раевских и Пушкин", "Пушкин у скал Аю-Дага".

Тут нам, заглядывая вперед, надо сказать, что не все молодые замыслы Айвазовского воплотились. И еще: с некоторыми маринами на пушкинскую тему приключилась странная история. Так, во втором томе собрания сочинений А.Пушкина, изданных в начале века солидной издательской фирмой Брокгауза — Ефрона, воспроизведены: "Пушкин с Раевским на Южном берегу Крыма", "Пушкин на Южном берегу Крыма", "Пушкин на Ай-Петри", "Пушкин у скал Аю-Дага", "Пушкин в Крыму" — и все помечены как картины Айвазовского. Однако искусствоведы до сих пор сомневаются: все ли его? а если не все, то — какие? Кроме этого, подоспел второй вопрос: а не изобразил ли художник на некоторых своих полотнах не поэта, а себя, лежащего на скалах, любующегося морем?

Кроме замыслов картин о Пушкине, кроме полотен "Десант в Субаше" и "Вид Севастопольского рейда с военными судами", художник привез из этого похода живой и продолжительный интерес к русскому флоту и его победам. Сам Субаш тоже занимал его, надо сказать, и в последующие годы, даже имение свое под Феодосией Айвазовский назвал этим именем в честь воспоминаний молодости.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: