На что Семенов в тон ему ответил:

— Нет, лучше устроим объединенное заседание Совнаркома и ЦИКа, председательствовать должен Слуцкий.

Новосельский повернулся к Семенову, заглянул в лицо:

— Когда нас будут расстреливать?

— Успеют. Расстрелять успеют, но того, что мы сделали, никто не убьет.

— Нас расстреляют, не мы первые, не мы последние, — по лицу Коляденко не было видно, чтобы он был обескуражен внезапным поворотом судьбы или испуган им. — Нас расстреляют, но Революция жила и будет жить!

Потом Слуцкого, Новосельского, Коляденко и Тарвацкого отправили в Алушту на машине; остальных, тоже связанных и избитых, повезли на мажаре. Допрашивали их в здании Алуштинского исполкома, под наведенными дулами, потом затолкали в подвал, били там, оскорбляли, стаскивали то пиджаки, то сапоги, отнимали портсигары, ремни, часы. Словом, вели себя мелко, как бандиты, какими, в сущности, и были…

Ночью с 23 на 24 апреля Слуцкий, Тарвацкий, Коляденко и Новосельский еще были живы. За ними пришли в камеру, где сидел Семенов с товарищами. Когда их там не оказалось, белобандиты ушли, злорадно смеясь: "Ладно, найдем!"

Потом среди ночи раздалось несколько залпов: расстреляли председателя Совета Народных Комиссаров Республики Тавриды Антона Слуцкого; члена ЦК республики, председателя Симферопольского горсовета Тарвацкого; народных комиссаров — финансов Коляденко; внутренних дел — Новосельского… Остальных повели убивать утром. Среди них и члены правительства, и алуштинские большевики, и просто схваченные по подозрению рабочие. В спешке нескольких не успели добить, и, истекая кровью, они добрались до Алушты, в которой обстановка к тому времени коренным образом изменилась. Подошел миноносец, отправленный из Севастополя после известия об аресте комиссаров, и город взял ялтинский красногвардейский отряд.

Отряд расположился у пристани, а во дворе больницы, у поворота на Судакском шоссе, стояли красные гробы с погибшими.

В конце тридцатых годов над братской могилой расстрелянных поднялся обелиск. Каким скромным кажется он сейчас и каким грандиозным казался в моем детстве! Я помню, как его сооружали. В туманные, осенние вечера мы приходили сюда после школы, стояли на разъезженной дороге, отступая, чтобы пропустить очередную машину с песком; нам казалось: мы наблюдаем не сегодняшний день, не время, а Эпоху. Горел прожектор, выхватывая из ранней мглы доски лесов, поднимающиеся вверх ведра раствора, заляпанные цементом ватники. На площадку одновременно въезжало пять, шесть полуторок — как много!

Мы стояли, запрокинув головы, молча, прикасаясь к судьбе тех, кто завоевал для нас Советскую власть. Тогда мысли у меня о них, как и положено в детстве, были романтические и отвлеченные. А сейчас, когда думаю о республике, вспоминается, прежде всего: "Хлеба, хлеба, хлеба!!! Ради бога! Ленин".

Командарм Федько

Степь была так открыта глазу, что казалось: край ее ощутимо кругло заворачивается, уходя за горизонт. Или, может быть, представлялось такое потому, что совсем недавно им объясняли про земной шар, и даже далеко где-то в обозе на одной из подвод болтался глобус, прихваченный в разбитой усадьбе по личному приказу командира 1-го Черноморского Феодосийского полка товарища Федько.

После апрельского дождя дорога упруга, как хорошо вымешенное тесто, и негромко чавкает под копытами коней. Покачиваясь в седле, Петро Коваль вспоминает день 2 января во дворе казарм запасного полка в Феодосии, когда Федько впервые крикнул: "К оружию, товарищи!"

Ровно убаюкивая, бежит степь, отряд отходит к станции Сальково и должен занять оборону на Чонгарском направлении, прикрыть Крым от наступавших кайзеровских войск… А не удастся прикрыть, так и снова, пожалуй, увидишь соленую пенку рапы у самого порога и феодосийские улицы, по которым всего три месяца назад гнали эскадронцев…

Ровно бежит степь, убаюкивает.

— Не дремать! — раздается в голове колонны радостно-зычный голос, от которого разом вскинулись и Петро и конь.

— Этта какая будет буква? — высоко в руке дощечка, на ней выведено крупно красной, далеко видной краской.

— Буква ре, — гаркает вместе с другими Петро и чувствует, как сама собой выпрямляется спина. Отлетают сонные мысли от родной мазанки, от мелких волн у самого поля.

— Правильно! А этта какая будет буква?

Змеей вьется лента конного отряда, по рельсам катит единственный бронепоезд, впереди еще вся гражданская, и враг недалеко отстал, но Черноморский полк учит грамоту — и простую и политическую. А еще он усваивает главную науку времени — науку побеждать. Не только практически усваивает, когда сам Федько водит своих товарищей в атаку, но и теоретически, когда на привалах командир рассказывает о Суворове и выигранных им сражениях…

Качается в седле Коваль, скачет вдоль длинной серой ленты командир Иван Федько, почти такой же молодой, как Петро, но сильно грамотный: школу прапорщиков кончил. На минуту глаза их встречаются и смеются оттого, что одинаковое приходит в голову…

— Стараешься, Коваль? — спрашивает Федько, кивая на дощечку, которая опять, с новой буквой, маячит над колонной.

— А как же, раз — повезет, второй — повезет, однако в третий надо уметь, — повторяет Коваль любимую присказку командира. — А чтоб уметь — грамоте учимся!

— О батьке никаких вестей?

— Какие вести! Отлежится — догонит…

…И оба опять глазами показывают друг другу, что вспомнили одинаковое. Ту зимнюю Феодосию января 1918 года, до которой сегодня так далеко, будто не три месяца, а три года прошло. Отогнали тогда эскадронцев, взяли власть в свои руки, дождались помощи из Севастополя, и вдруг накатила беда: с Кавказа через город двинулись по домам — войска не войска, а скорее базар на колесах. Растекались остатки царской армии, волочили с собой военное барахло — пригодится. Пулемет, например, на феодосийской барахолке можно было выменять на буханку хлеба. Кавказское воинство не просто шло мимо — прихватывало всех несознательных на своем пути, баламутило мозги, такие, как у Коваля были в то время. И случилось: на площади, замусоренной соломой, а больше стручками корявых акаций, подошел к Федько нестарый еще крестьянин, спросил: "Так что, товарищ командир, разрешите заместо сына в части побыть, а он пусть до мамки погуляет". — "Как — погуляет? — Федько даже фуражку сбил на затылок, оглядывая солдатика, стоявшего рядом с отцом. И еще раз щелкнул по лаковому козырьку: — Как — погуляет?" — "А никакой тебе убыли: он Петр Петрович Коваль, и я Петр Петрович Коваль". — "Так оставайтесь оба, скорее власть возьмем". — "Оба-два не можем. — Коваль-отец вольно закурил цигарку, сказал, как старший младшему: — Ты, командир, или молодой, или городской, земли не понимаешь, а ее пахать надо".

Нет, командир, хоть и ходил недавно в офицерских погонах, землю очень даже понимал. Это теперь оба Коваля знают, и тот, что залечивает раны где-то в госпитале, и тот, что скачет заросшей буркуном степью… Вышел командир из такой же безлошадной бедноты, как они, так же по снегу выскакивал босиком, натаскивая на плечи полушубок, один на всю семью. Что же касается земли, сначала ее надо завоевать, пахать после. Истина эта по прошествии трех месяцев политграмоты, атак и отступлений стала, наконец, ясна, хотя сердце все равно скребло…

— …Пахать надо, — произнес, почти выкрикнул рядом с Ковалем командирский молодой и веселый голос, — вот так пахать надо и сеять…

Земля лежала перед ними пустая, одичавшая пашня, на которой дрались не на жизнь, а на смерть, которую любили жадной любовью, мимо которой сейчас отходили к Чонгарским позициям, веруя в победу, как если бы неслись в атаку. Может быть, в таланте Федько-полководца главным было именно умение внушить веру в победу правого, рабоче-крестьянского дела!

…Когда-то, когда я читала или слушала о том, что в гражданскую, случалось, полки водили мальчишки, армиями командовали двадцатилетние, для меня это были фразы. Заслуживающие доверия, но фразы, поскольку единственный пример всегда упирался в Гайдара. И вот, читая об Иване Федько, я, в конце концов, поняла как-то не теоретически: командовали!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: