…Наконец, один танк остановился. Надо было дотронуться до его брони, а если можно — до руки или гимнастерки кого-нибудь из ребят, которые сидели на броне так, как будто им гармошки только не хватало. Женщины сообразили мигом и вот уже поднимали ведра с молоком, прихваченные в надежде, что ведь остановится какой-нибудь. И я, помогая женщинам, черпала кружкой из ведер, носила, пробиваясь локтями, к самому танку.
Потом, когда танки прошли, к вечеру уже в село въехали на бронетранспортерах, на грузовиках наши войска, то есть молодые, улыбающиеся люди в гимнастерках. Помню, все были красивые, и золотой светлый блеск погон как-то сливался с блеском молодых, длинных волос, с наивно-нарядной желтизной цветов одуванчиков, вообще с тем золотым свечением, которым был наполнен мир.
Я жила в эти дни детской просторной, как вздох, уверенностью, что уже ничего не может случиться плохого, и ждала Тоню. Нетерпение мое все усиливалось; потом стало расти чувство тревоги. Но мне еще удавалось некоторое время отгонять его: может быть, ничего плохого все же не случилось? Просто Тоня пошла в армию, это было по ней — пойти в армию. Пока то-сё, потом напишет.
Все новые и новые части двигались через село, пахли молодые длинные листья травы, в зеленом небе далеко и нежно зажигалась первая звезда…
Через неделю или дней десять пришла чужая женщина из-под Симферополя, сказала нам, что немцы уничтожили всех на территории совхоза «Красный», в том самом лагере, где, как доносили до нас разговоры, сидела Тоня. И если кто из нашего села был там, надеяться не надо. Так мы узнали о Тониной смерти. Почему ее схватили, я не знаю до сих пор. Может быть, она была партизанской связной, а может быть, какому-нибудь немцу, тому же Фрицу, не понравился ее ненавидящий взгляд, ее короткая губка над молодыми, белыми зубами…
Бросили ли Тоню в колодец или закопали живую в противотанковом рву, я не знаю. Для меня она как будто не умерла, а ушла, оглядываясь на нас, по летней дороге, вдоль которой на голых стеблях голубеют звездочки цикория. Такие же звездочки у Тони на сарафане, по подолу. Но на молодой, высокой груди сарафан совсем выцвел, натянулся…
Стоит человеческой жизни
Мы приехали в Феодосию по служебным делам и, не сговариваясь, решили, прежде всего, "пойти в гости к Айвазовскому", как выразился наш шофер Борис Петрович. У него было к Феодосии свое, особое отношение: он приходил сюда с десантом в 1941 году. И, может быть, именно поэтому в галерее Борис Петрович, прежде всего, бросился не к картинам, а в тот зал, где экспонируются фотографии и документы.
— Вот смотрите, какие щепки оставили немцы от этого здания.
Палец его уперся в стекло. На фотографии за стеклом щепок не видно, но видны груды камня, провалы стен.
Потом идем к картинам.
"Как хорошо быть победителем, как великолепно прославлять оружие родной страны, как величава победа, которую ты одержал", — наверное, так должен думать всякий, глядящий на картины Айвазовского. Очевидно, что-то в этом роде приходило в голову и Борису Петровичу, когда он стоял посреди зала и долго, пристально смотрел на розово-лиловые клубы дыма, на воду, отразившую пламя пожара, на острые шпили мачт…
— Вот кого не хватало наш десант отобразить! Натура — лучше не надо: каждый вал — девятый, — сказал Борис Петрович и добавил другим, будничным голосом: — В восьмибалльный шторм шли на морских охотниках.
При этом он оглянулся, перебирая картины, наверное, искал ту, которая шла бы в сравнение с пережитым… В сравнение ни одна не шла, хотя на некоторых тоже палили пушки и кончались чьи-то дальние жизни. И сколько потом мы ни ходили по залам, среди самой неподходящей, золотисто-голубой красоты, он все вспоминал, как прыгали в ледяную воду с катеров, как отбивали причалы, чтобы в порт могли зайти крейсеры "Красный Крым" и "Красный Кавказ".
— На восемь минут было дела, а ребят полегло, на все эти картины хватит…
…Вот так поговорили мы, сравнивая войны, и потом отошли от этих разговоров, просто смотрели на море, которое каждый из них любил и рисовал по-разному: Айвазовский, Богаевский, Латри, Волошин… Моря было много, и к концу оно как бы наполнило и нас рыжим кругом расплавленного золота, упавшим в середину вселенной, розовой волной на закате, чистым ночным холодом у стен старых крепостей. И вот, когда под шум этого моря мы вышли из картинной галереи, у дверей ее услышали шум совсем другого рода. Девушка-экскурсовод отбивалась от посетителей.
Рабочий день кончился, и на девушку не действовало умоляющее: "В виде исключения". С одной стороны, приезжие из Ялты спешили в Феодосию специально ради галереи, но, с другой, — только начни делать исключения… Еще несколько минут, терпение и доводы иссякнут, стороны разойдутся, взаимно недовольные. И вдруг какое-то движение, чей-то негромкий голос раздался, и люди один за другим, один за другим вошли в галерею.
"Вам повезло, — сообщила доверительным шепотом та, молодая, что была так непреклонна. — Вас сама Барсамова поведет". Дальше так и напрашивалось: "В виде исключения".
Возможно, иной раз так и говорили. Но я бывала в картинной галерее Феодосии и летом, и зимой, и в будни, и в ее выходные дни, и всегда именно при мне происходили эти давно уже ставшие закономерностью исключения. Иногда экскурсия в неурочный час стучалась уже не в двери галереи, а прямо в двери квартиры Барсамовых, благо она тут же была во дворе. И эти двери открывались. Выходил старик, из тех, кого в дни молодости называли, наверное, ныне уже редким словом «импозантный», и усталая худенькая пожилая женщина.
Это были Софья Александровна и Николай Степанович Барсамовы.
Спросить бы у любого жителя Феодосии, давно ли при галерее работают Барсамовы, вам ответили бы: всегда. В самом деле: сорок лет для человеческой памяти такой срок, о котором уже говорят «всегда». Всегда Николай Степанович Барсамов был директором галереи. Всегда Софья Александровна была научным сотрудником, хранительницей фондов. Всегда она и он водили экскурсии сверх всякой нормы и всяких положенных сроков.
Мы часто говорим: "Трудовая вахта". А ну, произнесите и сейчас мысленно эти слова. Что за ними встанет? Во всяком случае, не работа сотрудников картинной галереи. А почему — нет? Прежде чем сказать это «нет», узнайте: сорок лет назад, когда Барсамов начинал свою работу, в галерее было всего 49 полотен Айвазовского. Сейчас их более четырехсот.
Даже чисто физический труд, какой взвалили себе на плечи Барсамовы, не так уж мал. А сколько сердца требует он!
В одном из залов галереи иногда выставляется узкое длинное полотно — картина Николая Степановича Барсамова: "Феодосия зимой 1945 года". Снег, пустыри, тускло-желтый песок и груды камня. Больше ничего нет. И галереи тоже нет, одни развалины.
Представьте, как стоял где-то на холме Барсамов и рисовал свою Феодосию зимой 1945 года. Именно свою Феодосию, свой город, свою галерею, дело всей жизни, которое хотели загубить фашисты. Или как он вместе с женой ходил вокруг, когда от галереи действительно осталось то, что называется "одни щепки".
Или как он, уже глубокий старик, ездил по городам страны, вел бесконечную и не всегда спокойную переписку, потому что где-то заблудились полотна Айвазовского (например, в вестибюле столичного ресторана), где-то хранились небрежно и могли погибнуть этюды Латри, картины Богаевского.
Служение искусству или, вернее, народу, которому принадлежит это искусство.
Свои мысли я высказываю вслух, но один из нас, самый молодой, отмахивается:
— Это что! Вот в Севастополе тоже старик один, так он на военном катере в последние дни картины вывозил под бомбежкой…
— Крошицкий?
— Да. Он тоже директор галереи был. Не знаю, сейчас работает, нет…
Историю Крошицкого в Крыму знают многие. Крошицкий вывез сотни полотен из Севастопольской картинной галереи уже во время боев на Мекензиевых горах.
Корабль под погрузку подошел как раз тогда, когда Крошицкий оказался на пристани одни. Сотрудницы музея, дежурившие с Крошицким, отлучились в бомбоубежище, посмотреть, что с близкими. Семьи Крошицкого тоже не было рядом.