Владимир Семенович Саранча не согласен был ждать.
"Чудак!" — кричали Владимиру Семеновичу, когда он полез в грязь и вонь старого, давно заброшенного колодца. Кричали и смотрели, как он с товарищами вычерпывает оттуда ведро за ведром осклизлую жижу. И спрашивали: "Далеко еще? Смотри, до Америки не доройся". Потом, когда пошла чистая, хоть и очень малая вода, когда пустили движок и стали поливать два первых гектара, те же люди кричали: "Ну, Володька бегает по полю наперегонки с водой, пятый угол ищет!"
Иногда они стояли, эпически сложив могучие руки повыше молодых, поджарых животов, иногда присаживались на корточки, мяли темными от солярки пальцами землю, спорили, насколько хватит воды, насколько Володькиного терпения. Многие из них потом стали его последователями. Но именно — потом, когда дело было признано, когда стало ясно: "А он не такой чудак, Володька, он свое понимал!"
Кукурузы Владимир Семенович в первые же годы стал получать 600–800 центнеров по-настоящему зеленой массы с гектара.
И вот тогда все — сверху донизу — вдруг отчетливо поняли: нет терпения, сердце заходится ждать, пока придет Канал. Чем наш Чертов угол перед Богом так уж провинился? И затрусили бригадирские валкие бедарки, запылили мотоциклы по степным, одинаковым дорогам — ехали посмотреть, что там такое в «Дальнем»? Правда, нет ли, что тамошний один чудак обещал с двадцати поливных гектаров обеспечить силосом весь совхоз?
…А потом Владимир Семенович Саранча, неожиданно для себя и ради пользы дела, оказался довольно далеко от «Дальнего», в степи, еще более обглоданной, чем тарханкутская. Это была степь присивашская, под самым разбитым войной и несколько застроенным во времени Канала Армянском. Туда шла большая вода, и, чтоб принять ее, нужен был опыт. Цифры тут были другие: не 20, а 900 гектаров, не движок, не две скважины, а огромная, живая дорога воды подходит к самой делянке — только возьми ее!
Рыли Канал — это было понятно. А что дальше? Как отзовутся солончаковые степи на воду? Как окупятся расходы? Как изменится экономика? Наивно было бы представлять, что на все это должен ответить один человек. И все-таки он ближе других был к ответу на вопрос: что сможет присивашская степь?
Возможно, действительно заступником присивашской земли видел себя в те годы Саранча и до холодного пота ворочался в бессонные ночи, когда даже «Дальний» начинал казаться ему райским местом, когда спрашивал он сам себя: за что браться в первую очередь? Как уговорить людей не разбегаться, не опускать руки? Больше всего людей уговорила его слава человека обстоятельного, который никогда не пытался обмануть землю. Перекопскую и тарханкутскую степь легко пересекали не только шары курая, но и слухи — ведь в гости друг к другу люди нынче ездят просто: сел на мотоцикл, жену — в коляску, и запылил!
Может быть, приезжая в «Дальний», выкладывая гостиницы и поклоны, справлялись родичи и о голубой беседке? С хитрым прищуром, как о некоей тайне интересовались: была ли такая и к чему? И еще: правда ли, их бригадир поссорился в давние времена со своим напарником из-за книжек? Хотел, мол, премиальные извести на научные книжки, а напарник настоял — на музыку! То есть на приемник для полевого стана? Правда, — отвечали родичи из «Дальнего», — поссорился. Только на своем настоял как раз Семенович: отправился в Узбекистан за опытом, а музыку уже на другую премию купили. Переживал, правда, ссору Семенович…
В ответ на это гость из «Таврического» мог рассказать, как пришлось Семеновичу переживать уже у них, например, когда пожгли всходы суперфосфатом.
И тут собеседники, наклонив друг к другу и к столу поседевшие головы, замечали, как легким сквознячком зависти прохватыет их: "Нет, он не такой чудак, наш Семенович, знал карту, на какую ставить".
А может быть, голубую беседку никто, кроме меня, так уж не обсуждал, но я спрашивала в каждый приезд:
— Владимир Семенович, беседку помните?
— А как же!
— Здесь не планируете что-нибудь вроде?
— А как же…
Время, однако, шло, и — никаких слухов ни о каких беседках… Все двигалось у Саранчи, как у людей: солиднел, сидел в президиумах, получая ордена, звания. Напросился, чтоб подбавили ему земли, а, следовательно, и хлопот, ездил по собственному почину на Херсонщину за семенами, переписывался с разными НИИ. Успех и благополучие выглядывали из-за его плеча на каждом газетном снимке, а я все думала о той мелочи, которую и не стоило бы уже вспоминать вместе с ее голубым, тающим к полудню сиянием. Бог с ней, в самом деле!
Но вот в последний приезд два года назад повел меня Владимир Семенович, прежде всего, не на поля, а в неожиданную рощу молодых дубов. Тень от дубов лежала вокруг уже плотная, настоящая, и пахло разогретой корой, жесткой кожей листьев.
— Вот, — сказал Семенович. — Вот придут сюда внуки… Интересно только, какие разговоры они здесь вести будут. Не хотелось бы, чтоб о ценах на картошку…
— На какую картошку?
— Которую в Армянске на базаре продают. А они ведь грамотнее нас будут. У них возможность шире смотреть на землю.
— Да, — подтвердила я и спросила о том, что мне с первого взгляда показалось странным: — Владимир Семенович, а почему фруктовых деревьев вы не сажаете?
Он даже отвернулся от меня, буркнув:
— Сажал, а больше не буду. Армянск рядом голый стоит — все мои посадки за одну неделю туда перекочевали.
— А вы?
— Сначала злился, потом решил: он их в ту же землю воткнет, через колено не поломает, ели ночью с таким риском шел.
Струились тополя над Каналом, синий цветок цикория цвел вторым, осенним слабым цветом…
— Хотите посмотреть Армянск? — спросил меня вдруг Семенович, и в этом вопросе не было логики. Но было в нем восхищение той стремительностью, с которой из ничего вырос в голой степи город химиков.
Он лежал совсем рядом. Был четырехэтажен и пока безлик, как всякий только что возникший город. Тысяча яблоневых саженцев, исчезнувших с участка Владимира Семеновича, растворилась в нем неприметно.
— Владимир Семенович, а не посадить ли вам специально школку для Армянска? И объявить хотя через газету — подождите, сам в руки отдам, даром?
Бригадир на мой вопрос не отвечал, и я вдруг подумала: интересно, что будут говорить о Семеновиче, если он действительно посадит для Армянска даровую школку? Или ничего такого говорить не станут? В самом деле, — какие чудачества, давно уже Герой Социалистического Труда, в семьдесят четвертом Государственную премию получил, знал, определенно знал, на какую карту ставить.
Дорога
Корреспондент стоял перед ним с блокнотиком в руке, длинный, худой мальчишка, записывал тонны, километры, метры квадратные, погонные, кубы бетона. Цифры были благоприятны для старшего прораба Лукидиса В. С. Участок все лето и всю осень 1969 года выполнял норму на 130 процентов, но не в цифрах заключалось главное, что можно было сказать о дороге.
Наконец Василий Спиридонович решился, кивнул почти ворчливо в сторону синего мотоцикла с коляской:
— Дорогу посмотреть хотите?
Корреспондент спросил так, как, конечно, и должен был спросить:
— А весь день что мы делали?
— Весь день асфальт щупали. Поедем?
Старое шоссе петляло круто, было узким и все как бы олицетворяло усилие. Но Лукидис вез корреспондента вверх не для того, чтобы продемонстрировать одышку старой дороги. Лукидис уважал дороги. Всякие. Лишь бы они, как он любил говорить, бежали в ногу с первоначальным временем. То есть с тем временем, когда были построены. Кроме того, Лукидис был достаточно пожилым — под шестьдесят, чтоб так уж безоговорочно признавать: все, что старо, — плохо; все, что ново, — хорошо. Останавливая мотоцикл на обочине, подходя к обрыву, сплошь заросшему дубами в два обхвата, он кивнул коротко:
— Вот. Летит.
Трасса внизу действительно летела. Она была так же сильна, великолепна и свободна в своем порыве, как дикий хребет Сарыча, как серые, ровно вздыбленные скалы, как море, наконец. И Лукидису стало приятно, что мальчик, замерший рядом, понимает это.