Сперва последовало осуждение Иоанна Итала, поставившего под сомнение ряд церковных догматов и утверждало, что разуму принадлежит примат и в вопросах поры. Натем наступила очередь его ученика Евстратия Ни-кейского, учившего, что Христос во всех своих речах следовал законам логики и пользовался силлогизмами; адепт разума, Евстратий позволил себе пренебрегать в богословской полемике ссылками на авторитет Библии и отцов церкви. Был осужден Сотирих Пантевген, стремившийся вскрыть логические противоречия в церковном учении о Христе, который, оказывается, сам себя самому себе приносил в жертву; Сотирих утверждал к тому же, что евхаристия не является действительным пресуществлени-елг, превращением хлеба и вина в плоть и кровь Христову, по лишь обрядом, установленным в память о смерти и воскресении Христа.
Наконец, к XII в. относится и деятельность Михаила Глики (Сикидита). Брошенный в тюрьму (см. выше, стр. 68), он был ослеплен и пострижен в монахи. В сочинении «О божественных тайнах» (оно было осуждено как еретическое и до нас не дошло) он отрицал нетленность частиц в евхаристии. Помимо того, Глика отрицал воскре-гение во плоти, утверждая, что после воскресения люди не будут иметь человеческого облика, но уподобятся бесплотным теням.
А параллельно с развитием элементов рационализма совершается своего рода секуляризация высших образов веры, которые приобретают тенденцию превратиться в образы мифологии, из богословских понятий становятся антропоморфными существами В начале XII в. Николай Музалон, человек, принадлежавший к высшему духовенству, описывал свое путешествие на Кипр. Он плыл на корабле, и, оказывался, вся троица ему помогала: бог-Отец управлял снастями, Сын поворачивал руль, а святой Дух надувал паруса. Быстро добрались путешественники до острова, ибо не существует в природе лучших корабельщиков...
Иоанн Итал, Евстратий Никейский, Сотприх Пантевген, Глика — все они были осуждены церковью. Византийский рационализм, родившийся в то же время, что и западная схоластики, а может быть, и непосредственно связанный с ней (недаром Сотириха враги упрекали в приверженности к «варварам»), потерпел поражение. Комментарий Евстратия Никейакого к Аристотелю имел, пожалуй, большее значение для развития западноевропейской философской мысли, нежели для византийской философии.
Одновременно с рождением византийского рационализма осуществляются и робкие попытки «демократизации» литературного творчества. Распространение образованности приводило к тому, что в писательскую деятельность вовлекались значительно более широкие группы населения, чем это было раньше. Теперь все пишут стихи, возмущался один профессиональный литератор XII столетия, женщины и младенцы, всякий ремесленник и жены варваров. Впервые предпринимаются попытки сделать народную, разговорную речь языком литературы, которая до той поры создавалась исключительно на мертвом языке классической Эллады. Утверждается новая стихотворная ритмика, пренебрегающая долготой и краткостью гласных — архаичной особенностью, сохранявшейся только искусственно в книжном сочинительстве.
В этот критический момент общественная перестройка поставила под сомнение старую мораль.
По-видимому, на XII столетие приходится рост религиозного безразличия, скепсиса. В конце XII в. афинский митрополит приехал в Солунь — второй после Константинополя город империи. Он поразился: во время богослужения церкви были совсем пусты. И почти одновременно с этим император Исаак II Ангел принимал в столице депутацию провинциальных феодалов, поднявших неудачный мятеж и теперь просивших помилования. Император оказался снисходительным и даровал им прощение; он только потребовал, чтобы мятежники отправились к патриарху и получили от него разрешение от церковного про^ клятия. Многие согласились, однако не все. Одни заявляли, что идти в храм св. Софии на покаяние — пустое и бессмысленное дело и что достаточно их кивка головы в ответ на обещание василевса; другие и вовсе потешались над тем, что Исаак Ангел, которого в детстве готовили к церковной службе, требует от них того, к чему сам привык с малолетства.
Подъем религиозного скепсиса совпадает любопытным образом с временем самого оживленного церковного строительства. Чем он был вызван? Скорее всего, зарождением рационалистических настроений. Затем полосой внешнеполитических неудач, поставивших под сомнение старую концепцию избранничества ромеев — народа божьего. Наконец, немаловажным было и то обстоятельство, что пороки церкви обнаружились тогда со всей безжалостной очевидностью.
Как раз в конце XII столетия появился памфлет Евстафия Солунского «Об исправлении монашеской жизни» — сатира на испорченное, подвергшееся обмирщению византийское монашество. Евстафий — один из крупнейших ученых того времени, блестящий знаток Гомера, автор комментариев к «Илиаде» и «Одиссее», ко многим другим античным памятникам. Евстафий, собственно говоря, первый филолог-эллинист средневековья, первый ученый, осмелившийся делать конъектуры при издании старых текстов, предтеча филологов Ренессанса. Вместе с тем Евстафий — церковный деятель, профессор Высшей патриаршей школы, архиепископ Со-лупи, человет?, хорошо знавший монашеский образ жизни.
Евстафия возмущает сребролюбие монахов, которые обманом и насилием овладевают землей соседей. Набег варваров, восклицает Евстафий, не приносит такого ущерба, как святые отцы! Он показывает своему читателю сходку монастырской братии. Там выступает отец-игумен, но говорит он о чем угодно, только не о божественном. Нет, он ведет речь о виноградниках и нивах, о взимании ренты, он рассуждает о том, какой виноградник дает хорошее вино, какой надел плодороден, он говорит о смоквах — и уж, конечно, не о евангельском предании, связанном со смоковницей, а о приносимом ею доходе. Евстафий жалуется на воинствующее невежество монахов. Они распродают монастырские библиотеки, ибо не ведают ценности книг. Чему доброму научит невежественный монах — толкаться на людных улицах, пробираться по рынку, на вкус определять хорошо ли вино, пользоваться посохом для грабежа? Монахи бранятся на площадях, вступают в связь с женщинами. И пусть они лицемерно навешивают лицо до самого рта — стоит только случиться чему-нибудь непристойному, как черная повязка сама взлетает на темя.
По мере того как поселения анахоретов, основанные в пустынных местностях, в уединенных горных уголках, превращались в центры богатых поместий, старый идеал положительного героя — убогого праведника — терял свою привлекательность. Конечно, традиции были сильны и о праведниках по-прежнему писали, но созданные в XI — XII вв. образы их оказывались обычно ходульными, лишенными внутренней теплоты. Вместо воина Христова гизантийская литература возводит теперь на пьедестал просто воина: о воинских подвигах слагают стихи, воинам посвящают целые повести. И соответственно церковная живопись отводит им почетное место — то в образе святого Георгия, победителя дракона, то в образах святых Фео-доров, Стратилата (полководца) и Тирона (новобранпа). В ходу были иконки святых-воинов, а тгх изображения на свинцовых печатях военной знати превращались в символы-гербы.
Воинские доблести рассматривают теперь как необходимое условие аристократичности: сыновей византийской знати учат прежде всего скакать на лошадях, метать копье, стрелять из лука; императоры и вельможи увлекаются охотой, в которой видят подобие битвы, а при константинопольском дворе начинают (по-видимому, под западным влиянием) устраивать потешные воинские состязания — турниры.
Старый аскетический идеал целомудрия, с такой настойчивостью отстаиваемый монашеством, пошатнулся. Плотское влечение, долгие столетия считавшееся зазорным, получило в XII в. литературную санкцию: один за другим появляются любовные романы, стихотворные или прозаические, серьезные или пронизанные иронией, подражавшие античным образцам и вместе с тем воспринимавшие и средневековые эстетические принципы, и элементы средневековой действительности.
По-видимому, чуть раньше разрозненные повести-песни об отважном воине Дигенисе Акрите были переработаны в своебразный «рыцарский» эпос, герой которого — полунезависимый феодальный владетель (как сказали бы византийцы — топарх) на восточных границах империи, обладатель прекрасного замка, охотник, богатырь и суровый господин своих слуг. Во время странствий он встречает девушку, обманутую и брошенную женихом, и в справедливом гневе обещает заставить обманщика жениться на ней. Но утешения переходят в ласки, и Дигенис, представленный в эпосе, помимо всего прочего, и образцовым супругом, сходится с той, что отдалась под его покровительство, — впрочем, это приключение не помешало рыцарю выполнить своё обязательство и возвратить невесте ее было потерянного жениха.