— Гетман того же держится...— сказал Мужиловский.
— Сие дело нелегкое,— признался Прозоровский.
...В Чигирине, выслушав от Мужиловского отчет о его пребывании в Москве и о беседе с князем Прозоровским, Хмельницкий долго молчал и заговорил, к удивлению Мужиловского, не о шведских послах и не о польских комиссарах, которые уже прибыли и теперь сидели под Вильной, ведя переговоры с царскими комиссарами о перемирии.
— Слова Прозоровского о людях простого звания дальновидны и разумны. Ты взгляни, Силуян, на наш край. Подумай — как наши посполитые свое дело справляют и в войне и в мире? Кто-нибудь из старшины польстится на польские или свейские упомипки, а людям, которых большинство в нашем крае, черни посполитой, эти обещания — прошлогодняя трава. А вот как придется реестр составлять, что тогда делать буду?
И Силуян Мужиловский понял — не его спрашивает о том гетман, а себя. Так и не услыхал ответа.
9
В горнице запахло любистком. Хмельницкий оглянулся через плечо. За окном, положив руки на подоконник, стояла Ганна. Она держала в руке пучок любистка и улыбалась ему.
— Что, казачка? — спросил ее с улыбкой, заглядывая в большие, глубокие глаза, глядевшие на него внимательно и, казалось, испытующе.
— Почто Юрася из Киева велел забрать? Пусть бы учился у могилянцев. Для него же лучше. А тут...— Замолчала и печально отвела взгляд.
— Что тут?
— Сам знаешь, снова Выговский да еще тот Лесницкий миргородский начнут свое. Крадут они у тебя сына, на твоих глазах ломают...
Хмельницкий хмуро взглянул на Ганну. Но она не замолчала. Продолжала еще настойчивее:
— Если хочешь, чтобы он на тебя похож был, то от этих панов сына своего держи подальше.
Вздохнула и отошла от окна.
— Ганна! — позвал он тихо.— Ганна!
Но она уже была далеко. Он долго глядел в сад, где качали ветвями развесистые яблони и вишни, и печальные мысли все осаждали и тревожили его.
Выходило так, что на Юрася надежды мало. Спросил себя: разве мысль эта новость для него? Нет! Горько и обидно было ему. Еще год назад и думать не приходилось о том, кому отдать булаву, а теперь все чаще беспокоила эта мысль, которой никому из своих побратимов-полковников не высказывал. Тяжкий недуг грыз ему сердце. По временам корчился от боли. Но побеждал эту страшную боль молча, наедине с собой, не доверяясь даже Ганне. Ему казалось: если он молча снесет этот коварный недуг, он победит его. Болезнь должна будет отступить. Но порой и другие мысли возникали среди ночи,
...Ушла Ганна. Исчезла в гуще сада. Ветер шуршал листвой, из далекой степи приносил на крылах своих горькие запахи полыни. Хмельницкий оторвал взгляд от окна и снова нагнулся над столом.
Трудное лето выпало. Едва удалось побороть козни шведов. И теперь еще, вспоминая их настойчивые домогательства, улыбался. А как носами закрутили паны Готард Веллинг и Якоб Тереншельд, когда отказал им в займе! Как удивились, когда он отказался вывести полк Ждановича из Перемышля! Не могли возразить против того, что по Сану живут русские люди и земля там русская и что он, гетман, должен своих единоверцев защитить. Еще больше диву дались паны послы, когда на их уговоры заключить союз с шведским королем услыхали в ответ:
Королю Карлу всегда желаю счастья и фортупы поенной. А было бы великою утехой нам, если бы король Карл всегда был в мире с царством Московским, поелику ого спокойствие и крепость — наши спокойствие и крепость. А какова сила пашей державы, вы сами теперь видите, паны послы.
Что могли сказать в ответ паны послы? Покачали головами. И добрый мед из субботовских подвалов в горло не шел. Вздыхали, подергивали бородки, попробовали зайти с другой стороны: мол, если Москва с польским королем помирится, не произойдет ли от этого примирения обиды для ясновельможного гетмана и всего гетманства? Он этого вопроса, ехидного и рассчитанного на полный успех, ждал. Сказал, поглядев в глаза послам:
— Разве слыхали вы когда-нибудь такое, папы послы, чтобы брат брата продавал в неволю? Чтобы мать от родного дитяти отступилась? Москва — нам мать родная. Из-за неправды, которую чинил нам король Ян-Казимир и шляхта польская, начала Москва войну с ним. Сие, паны послы, не должно забывать...
Окончательно растерявшийся и встревоженный, шведский посол, государственный секретарь и высокий советник Якоб Тереншельд сразу же после этой беседы с гетманом сообщил в лагерь под Фрауенбургом королю Карлу-Густаву:
«Мой всемилостивойший и мудрый повелитель! С нескрываемой печалью должен известить тебя, что переговоры с гетманом Украины Богданом Хмельницким закончились для нас поражением, более ощутительным, чем поражение на поле битвы. Хитрости и ловкости казацкого гетмана нет границ. Кроме милых слов, любезных улыбок, доброго вина, даже французского, ннчего мы в резиденции гетмана не получили. Секретарь и переводчик, рекомендованный нам Радзеевским, флорентинец Юлиан Габелетто, исчез еще по дороге в Чигирин. С исчезновением его, как это ни досадно, связываю я то, что о всех подлинных намерениях наших гетман Хмельницкий хорошо осведомлен. Иезуит Оливерберг де Грекани пребывает за железною решеткой, и надежды на его освобождение мало. Более того, если бы и был он на воле, то еще не известно, кому жe он искренне служит — нам, полякам или гетману. Одно достоверно — от Москвы гетман Хмельницкий не отступится и помощь войскам против Москвы не даст, скорее сам пойдет на нас войной. Уговаривал нас все время гетман, чтобы мы с московитами заключили мир и сообща воевали бы против турок. Полагаю, нам такие замыслы его на руку, и высокородный господин кавалер Готард Веллинг не замедлит, чтобы турки в Стамбуле вскорости об этом узнали. Не изволь, мой светлейший повелитель, гневаться на меня за неудачу переговоров; удивления достойно, но неоспоримо: пыне Украина — держава великая, богатая и не отлучная от царства Московского, и принудить ее стать своею провинцией можно, только применив силу. Но удостоверился я, что на силу будет отвечать гетман силой же — так есть ли нам выгода воевать на две стороны? Представляю эти мысли на твой светлый суд и льщу себя надеждой в иедолгом времени своими глазами увидеть тебя и на словах доложить то, о чем на письме сообщать небезопасно».
...Уехали из Чигирина шведские послы.
Вскоре после того явился льстивый Осман-паша. Этот вроде бы только в гости приехал. С ним пока дело имел только гетманский кухарь Цимбалюк. Ежедневно варил ему плов с бараниной и жарил на сковороде карасей в сметане. Посол попивал медок, хвалил карасей из тясминских вод и, щуря узкие глаза, присматривался ко всему, что происходило вокруг. Две недели просидел Осман-паша в Чигирине. Кухарь Цимбалюк вечернею порой, разговляясь, как ои сам говорил, чаркой водки, хвалился гетманским слугам:
— Вы поглядите только на басурманского посла — морда какая гладкая стала! Вот откормил кабана!
— Самое время заколоть,— сказал джура Иванко.
Цимбалюк погрозил ему порожней чаркой.
— При гетмане который уже год ходишь, а ума не набрался... Выдумал тоже! Как это можно посла таким способом жизни лишить?
— А другим способом можно? — ехидно спросил Иванко.
Цимбалюк махнул порожнею чаркой, наполнил ее горелкой из скляницы, которую держал в кармане, выпил, поднялся, сказавши:
— Пойду вечерю послу варить.
Но на этот раз Осман-паша дома не ужинал. Стояла на столе в его покое и остывала баранина, а ои сидел и развлекался в обществе послов польского короля — Казимира Бенёвского и Людвига Евлашевского, которые прибыли в Чигирин.
В этот вечер узнали в Чигирине — погиб в битве с поляками наказной гетман, полковник корсунекий Иван Золотаренко.
В этот вечер но прикоснулся к еде гетман Хмельницкий, и зарыдала горько жена гетмана Ганна, и Иван Богун, сидевший за столом, побледнел и отодвинул от себя кубок с вином, услыхав печальную весть.
Слезы бежали из глаз Ганны, а она все крепче прижимала руки к груди. А Хмельницкий говорил с гневом: