Он скучал не только по ней, но и по друзьям, и по своему двору, который казался ему когда-то несуразным, неприветливым, а теперь — милым и уютным. А родное метро! Вдыхая чистый и душистый лесной воздух, он мечтал снова захлебнуться скипидарным запахом подземных станций.
— Онищенко! — опять сержант. На этот раз свистящий шепот. — Смотри на контрольно-следовую полосу!
Павел оторвался от воспоминаний, посмотрел на темную с редкими прогалинами стену кустарника, мимо которой шли они — два пограничника, на остроконечные тени высокого камыша, пиками перечеркнувшие контрольную полосу.
Рядовой Онищенко недолюбливал Пименова.
Как всякого новичка, в первые дни службы тянуло Павла к бывалым солдатам. Он искал друга, который был бы и духовно сильнее и умнее его, чтобы можно было бы посоветоваться и получить поддержку в трудную минуту. Заметив, что особым уважением пользуется Пименов как человек прямой и справедливый, порой даже во вред себе, Онищенко потянулся к нему.
Однажды, когда на душе было очень тоскливо, он решил поговорить с сержантом откровенно, рассказать о Тане, о том, как трудно ему на заставе… Но, выбрав подходящую минуту, когда Пименов был в казарме один, неожиданно растерялся, подумав, что с сержантом делятся своими незадачами все и, наверно, рассказывают ему о своих подругах такими же словами, какими он сейчас собирается говорить о Тане. Нет, ему очень не хотелось, чтобы Таня в глазах сержанта, даже в мелочах, была похожа на других. Это удержало его, к Пименову он не подошел. И как ни странно, а с тех пор невзлюбил сержанта именно за то, что не осмелился открыть ему душу. Понимал, что это несправедливо — ведь Пименов-то ни в чем не виноват! — но неприязни своей побороть так и не смог.
Когда-то в Киеве он иногда сердился на свою Таню… И теперь, среди лесной тишины, всплывали в памяти обрывки их разговоров. Охватывали сомнения, был ли он к ней справедлив, понимал ли всю сложность ее характера, помог ли ей хоть раз расслабиться, отдохнуть от самой себя? «Эх, — думал он, — невесело живется ей, хоть и красива она, и хороша…» Было с нею и легко, и весело, и одновременно очень тяжело!
Вспомнилось, как привел ее впервые к себе домой. Бабушка принялась рассматривать девушку: такая уж привычка у старушки — всех разглядывать.
Таня молча встала со стула и, не попрощавшись, ушла.
Павел был в это время в другой комнате — искал свои детские рисунки, чтобы показать их Тане. Когда вернулся, ее уже не было, а бабушка, позевывая, грустно качала головой.
Таня больше никогда, как Павел ее ни уговаривал, не соглашалась переступить порог его дома…
— Это след, Онищенко, — услышал Павел слова сержанта, который, наклонившись, высвечивал фонариком ямки на разрыхленной земле «каэспэ». — Чей след?
Павел ничего не ответил. Ямки на полосе не были похожи на след человека.
— Корова, — сказал Павел, хотя вовсе не был в этом уверен. — Сейчас и хозяйка за ней прибежит.
— Корова? Нет, эти следы меньше коровьих.
«Ох, до лампочки мне сейчас зоология!» — подумал Павел не без досады.
— Отпечатки раздвоенных копыт. Глубокие.
— Теленок?
— Дикий кабан, Онищенко! Сетку не задел, поэтому на заставе сигнала не было.
— Как же он мог пройти, не задев сетку?
— Он вернулся назад… Ты что — слепой? — рассердился сержант. — Не видишь, что ли: вот ведь, рядом вторая цепочка следов, в обратном направлении. — И Пименов высоко поднял фонарик, осветив целый квадрат «каэспэ».
Сержанту тоже не очень нравился вялый и беспомощный, несмотря на высокий рост и силу, новичок. Услышав, что вместе с ним в наряд идет Онищенко, Пименов поморщился.
— Кому, как не вам, Пименов, выводить в люди молодого солдата. Пора уже ему научиться служить на полную катушку, — сказал замполит Арутюнов, от которого не ускользнула мимолетная гримаса сержанта. — От того, как пройдет первая ночь на границе, часто зависит вся дальнейшая служба человека.
И, наверно, именно эти слова замполита вспоминал сержант, время от времени останавливаясь и прислушиваясь к дыханию летней ночи. И хотя его натренированное ухо не слышало вокруг ничего тревожного, — тени деревьев на контрольно-следовой полосе и путь вдоль нее были спокойны и знакомы, как черты собственного лица, — он не только сам проявлял настороженную бдительность и зоркость, но пытался вызвать это чувство и у подчиненного.
А у подчиненного и без того было тревожно на душе. Но не темная ночь, не стена камыша, готовая хранить тайну недруга, не темные шатры деревьев, за которыми могла прятаться смертельная опасность, наполняли его сердце тревогой. Пугало другое. То, что творилось в нем самом.
Еще ведь только первые дни, а он уже подсчитывает, когда закончатся все эти семьсот тридцать, которые он должен пробыть на заставе.
До этой ночи Павел надеялся, что, когда начнется настоящая служба — дозоры, патрулирование, погоня за нарушителями границы, — он с головою окунется в новые заботы и все забудется. А вот, оказывается, его тоска по Тане, по прежней жизни не исчезает даже в дозоре и мешает сосредоточиться, превращая его в человека равнодушного ко всему окружающему.
Особенно донимает мысль, что он, Павел Онищенко, не очень-то и нужен в этом пограничном полувенгерском селе, что здесь и без него могли бы обойтись. Накануне он внимательно слушал рассказ замполита Арутюнова о дружбе социалистических стран, о славных венгерских ребятах, которые несут службу по ту сторону границы, и мирной политике Советского правительства и о смягчении международного климата. Да и солдаты, которые заканчивали службу, рассказывали, что на заставе давно уже не было серьезных нарушений границы. Разве только заблудится какой-нибудь пьянчужка из чужого села, или попытается кум сходить к куме на венгерскую сторону, или какая-нибудь обнаглевшая спекулянтка задумает пробраться к соседям за знаменитой колбасой «салями».
Сам Павел не смог бы толком объяснить, почему так нелегко началась его служба и вообще что с ним происходит. А вот сержант Пименов, который успевал следить не только за обстановкой на границе, но и за своим товарищем, уже понял, в чем его беда: не возникло еще у молодого солдата чувства ответственности, не появилось еще то высокое, вдохновляющее состояние души, то облагораживающее настроение, которое возникает при мысли, что за твоей спиной — Родина и тебе, именно тебе, а не кому-то другому доверено ее спокойствие, ее мирная жизнь. Это чувство, свойственное всем воинам Советской Армии, особенно сильно и остро у пограничников.
Какая-то большая птица сорвалась с дерева и, чуть не задев голову Павла, медленно и тяжело пролетела над ним в темноту. Павел испуганно отшатнулся, едва не нажав на спусковой крючок автомата.
— Фазан, — тихо произнес Пименов. — Тебя ведь инструктировали. Развелось их видимо-невидимо. Как в заповеднике. Да и собак еще полно. Диких. Когда окончилась война и восстановили границу, по лесам много собак бегало. Здесь, рядом, Тисса, в нескольких километрах отсюда и Латорица. Как раз на стыке границ и расходятся две реки: Тисса — в Венгрию, Латорица — в Чехословакию. Так вот эти бездомные собаки между двумя границами и застряли, постепенно одичали, размножились — это уже не первое поколение. За дичью охотятся, сусликов ловят, мышей. А неподалеку свалка мясокомбината. Ночами там собаки бродячие между собой грызутся. Засядешь в секрет, а они как начнут на тебя из кустов лаять — беда…
— Беда, — согласился Павел, думая о своем: «Понадобилось же судьбе-злодейке загнать меня на целых два года в этот заповедник с непугаными птицами, нетоптаными травами и одичавшими собаками!..» И неожиданно для самого себя он громко рассмеялся.
Смех среди ночной тишины, в дозоре, так удивил сержанта, да и самого Павла, что оба остановились и посмотрели друг на друга.
— Ты что?! — опомнившись, проворчал Пименов. Он даже хотел было дабавить: «Нашел время и место хохотать!», но, взглянув в освещенное луной, зачарованное лицо Онищенко, почему-то вспомнил свой собственный первый выход на границу, первое свое ночное дежурство и вдруг отметил про себя, что у этого вяловатого солдата симпатичное лицо.