— В каком смысле, чтоб мне пусто было с моими салютами?
— В прямом. Совести у тебя нет являться ко мне со своим «Салют, Гусик» как ни в чём не бывало. Можно подумать, только твоего «Салют, Гусик» мне и не хватает. И нечего на меня смотреть, Вустер, словно ты ничего не понимаешь. Тоже мне, святая невинность! Тебе прекрасно известно, о чём идёт речь. Будь проклято это вручение призов! Ты позорно бежал от ответственности, а меня бросил на съедение волкам! И не надейся, что я заберу свои слова обратно. Ты поступил как последний предатель и трус.
Несмотря на то что (как я уже говорил) по дороге в Бринкли-корт мои мысли были в основном заняты проблемой Анжелы и Тяпы, я не упустил из виду Гусика, заранее подозревая, что мне придётся с ним объясниться. Как вы понимаете, я предвидел временные затруднения при нашей встрече, а когда Бертрам Вустер предвидит временные затруднения, он самым тщательным образом к ним готовится.
Поэтому в данный момент я не растерялся и сумел ответить по-мужски, с присущим мне достоинством. Хотя внезапное нападение Гусика в какой-то мере застигло меня врасплох, — тем более, что в связи с последними событиями я совсем позабыл о вручении призов, — я быстро оправился и, как уже упоминалось, ответил ему, по-моему, с присущим мне достоинством.
— Но, дорогой мой, — сказал я, — вручение призов — очень важная часть моего плана. Мне в голову не пришло, что ты не уловил суть дела.
Он пробормотал что-то насчёт моих планов себе под нос.
— Как ты мог во мне усомниться? «Позорно бежал» не вызывает у меня ничего, кроме смеха. Надеюсь, ты не предполагаешь, что я не хотел вручать призы? Если б не забота о тебе, я бы уцепился за вручение призов руками и ногами. Я пожертвовал шикарной возможностью отличиться только ради тебя. Если помнишь, мы обсуждали, что ты попал в беду, а друзья познаются только в беде, поэтому я и уступил тебе своё место. Неужели ты не рад?
Он выкрикнул хриплым голосом такое, что я не могу передать на бумаге. Никогда бы не подумал, что ему знакомо это выражение. Лишнее доказательство, что, даже похоронив себя в глуши, нетрудно пополнить свой словарный запас: например, за счет соседей, ну, скажем, приходского священника, или местного доктора, или в крайнем случае разносчика молока. У этих деятелей поднахвататься можно чего угодно.
— Но послушай, — воскликнул я, — разве ты не понимаешь, как здорово всё получилось? Твои акции сразу подскочат до потолка. Представь, ты стоишь на сцене, романтическая мужественная личность, так сказать, гвоздь программы как-там-она-называется, звезда, утеха для всех глаз. Медлин Бассет увидит тебя совершенно и ином свете. Да она молиться на тебя начнёт!
— Вот как? Молиться?
— Как пить дать, молиться. Она знает Огастеса Финк Ноттля, друга тритонов. Ей знаком Огастес Финк-Ноттль, специалист по собачьим занозам. Но Огастес Финк Ноттль, оратор, сведёт её с ума, или я не знаю женщин. Поверь мне, девицы липнут к общественным деятелям, как мухи. Ты памятник мне должен поставить за то, что я предоставил тебе возможность показать себя с лучшей стороны.
Моё красноречие произвело на него впечатление. Впрочем, иначе и быть не могло. Он перестал сверкать на меня своими очками в роговой оправе, и взгляд его снова стал рыбьим.
— Гм-мм, — задумчиво протянул он. — А ты когда нибудь произносил речи, Берти?
— Тыщу раз. Мне это — раз плюнуть. Что говорить, совсем недавно я выступал в школе перед девочками.
— И ты не волновался?
— Ни капельки.
— Ну, и как они?
— Слушали с открытыми ртами. Я вертел ими, как хотел.
— Тебя не закидали тухлыми яйцами?
— С ума сошёл.
Он глубоко вздохнул и уставился на ползущего по листу слизня.
— Может, всё закончится благополучно, — нерешительно пробормотал он. Должно быть, нельзя так много об этом думать. Я только сам себя накручиваю. Скажу одно, Берти: мысль о том, что тридцать первого числа мне придётся произнести речь, превратила мою жизнь в сплошной кошмар. Я не могу ни спать, ни думать, ни есть: Кстати, ты так и не объяснил, что означала твоя шифрованная телеграмма насчёт сосисок и ветчины.
— Она не была шифрованной. Согласно моему плану, тебе следовало почаще отказываться от пищи, чтобы Медлин увидела, как ты в неё влюблён.
Он рассмеялся каким-то потусторонним смехом.
— Понятно. Не беспокойся, мне было не до еды.
— Да, я заметил, за обедом ты ни к чему не притронулся. Замечательно. Так держать.
— Что тут замечательного? Всё это впустую, Берти. У меня никогда не хватит духу сделать ей предложение. Даже если на всю оставшуюся жизнь я сяду на хлеб и воду, у меня язык не повернётся объясниться ей в любви.
— Но, прах побери, Гусик, посмотри вокруг! Сплошная романтика. Мне кажется, дуновение ветерка, шорох листвы подскажут:
— Мне всё равно, что тебе кажется. Я не могу.
— Да ну, брось!
— Не могу. Она такая неприступная, такая далёкая.
— Глупости.
— Нет, не глупости. В особенности, если посмотреть на неё сбоку. Ты когда-нибудь смотрел на неё сбоку, Берти? На её благородный, строгий профиль? Сердце замирает.
— Ничего подобного.
— Нет, замирает. Я смотрю и не могу вымолвить ни слова.
Он говорил с глухим отчаянием в голосе, а его упадническое настроение и нежелание взять себя в руки и показать, на что он способен, произвели на меня такое впечатление, что, честно признаться, я растерялся. У меня даже мелькнула мысль, что эту рыбину в человеческом облике только акула исправит. Затем меня в очередной раз осенило. С присущей мне находчивостью я в мгновение ока сообразил, как нужно поступить, чтобы этот Финк-Ноттль прекратил валять дурака и, засучив рукава, взялся за дело.
— Надо её растормошить, — сказал я.
— Надо: что?
— Растормошить Медлин. Смягчить её сердце. Подготовить к неизбежному. Провести предварительную работу по поимке её в сети. Я предлагаю следующую программу действий, Гусик: сейчас я возвращаюсь в дом, хватаю Бассет под жабры и вытаскиваю на прогулку. Потом я завожу с ней разговор о разбитых сердцах и намекаю, что одно из них томится неподалёку. Я не пожалею красок и опишу, как это самое сердце мучается, гибнет, стоит на краю пропасти, ну, и всё такое прочее. Затем, минут через пятнадцать, появляешься ты, и, можешь не сомневаться, к этому времени девица растает, как воск. Она наверняка обрыдает тебе всю жилетку и сама кинется в твои объятия. Тебе только и останется, что прижать её к своей груди.
Помнится, когда я учился в школе, меня заставили вызубрить поэму про одного типа, Пиг-как-там-его, который, само собой, был скульптором и поэтому сделал из камня статую девушки. Так вот, представьте себе, однажды утром она вдруг взяла и ожила. Статуя, я имею в виду. Думаю, бедный малый долго не мог оправиться от потрясения, и не удивлюсь, если его всю жизнь мучили по ночам кошмары. Но я веду свой разговор не к этому. Если мне не изменяет память, в поэме были следующие строки:
Так вот, всё это я рассказал к тому, что, глядя сейчас на Гусика, невольно вспомнил эти две строки. Бедолага изменился, как увядший цветок после поливки. Лоб его разгладился, глаза загорелись, потеряв рыбье выражение, и он посмотрел на слизня, который всё ещё продолжал ползти по листу, не с тоской и печалью, как прежде, а с воодушевлением во взоре.
— Я понял. Ты хочешь вроде как протоптать мне тропинку.
— Верно. Я подготовлю почву, а дальше тебе и карты в руки.
— Но, Берти, это гениально! Совсем другое дело!
— Только не забудь, что тебе тоже придётся попотеть. Не вздумай сидеть сложа руки. Встряхнись и начинай её умасливать, как можешь, или все мои труды пойдут насмарку.
Он несколько увял и поразительно быстро вновь стал похож на дохлую рыбину. Из груди его вырвался то ли крик, то ли всхлип.
— Да, но о чём мне с ней разговаривать?