— Угадала, — ответил он, хлебнув большой глоток и слегка поперхнувшись. — А у тебя некрасивый муж и красивая дочка. Верно?
Она ничего не ответила.
— Только ты еще не уходи, — попросил он.
— Еще не ухожу. — И добавила: — Теперь мы уже были бы в трактире… в подвале… там множество стен… сплошные лабиринты — стены красного кирпича… полукруглые окошки, полукруглые двери… и полутьма… свечи… мерцающий свет… Сидели бы за маленьким деревянным столиком, на деревянных стульях. Вдвоем. Женщина в цветном платье, в вышитом переднике, поставила бы нам на столик керамические тарелки, керамические стаканы, принесла бы глиняный кувшин с красным вином.
— Зачем ты мне все это рассказываешь?
— Тебе понравилось бы, я знаю.
Она усмехнулась и нацелила на него свой пронзительный взгляд.
— Ты права, понравилось бы, — признался он.
И она продолжала:
— Женщина поставила бы на стол большую тарелку с круглым теплым белым хлебом, а на хлеб — маленькое блюдечко с чубрицей — это такая рыжая соленая присыпка из сушеных трав. Мы бы отламывали хлеб, макали его в чубрицу, ели бы и запивали вином.
— Мне бы понравилось, ты права…
— Не знаю только…чубрица — не слишком ли остро для тебя?
— Нет, — ответил он, не сводя глаз с ее шеи. — Нет.
— Мне понравился твой друг, — сказала она тогда.
Он подвинул стакан на середину стола.
— Вчера я был в Рильском монастыре. На правой стене церкви, если помнишь, очень высоко, совсем в небесах, сидит Господь, могучий, серьезный и неподвижный, а из-под его ног вытекает, ширится и разливается красная огненная река, разделяя все на два мира — этот и другой. Всепоглощающий неумолимый поток, уносящий грешников в ад, где весело скачут злые черти, где грешники очень похожи на турок, а верующих ангелы, осенив ореолом, проносят сквозь огонь и ведут к ногам Господа, дабы могли его восхвалять и славить. А Бог сидит себе без движения, как сидел, ему и пальцем шевелить не надо, огненная река сама течет из-под ног, отделяя один мир от другого, небеса от ада, а уж и там и тут за него ангелы и бесы трудятся…
Он сам себя оборвал, не понимая в тот момент, к чему он все это наговорил.
Умолкнув так внезапно, он встал, наполнил стаканы, и в бутылке осталось совсем немного.
Она отхлебнула, движением головы откинула волосы.
— Почему ты так хочешь мне понравиться? — спросила. — Может, еще расскажешь, что на двух других стенах этой церкви, вдоль самого фундамента, изображен гигантский ад и что там пытают тех самых грешников — мужчин и женщин? И что все мужчины и женщины, хоть они и нагие, но все бесполые — нет никакого пола. И что самое страшное — не огненная река, не черти рогатые, а как раз то, что они все бесполые.
— Да, — сказал он вздыхая.
— Ну так ответь, зачем хочешь мне понравиться? Хочешь так показать, что я тебе нравлюсь?
— Может быть…
— А мне нравится твой друг.
— Там, в Рильском монастыре…
Она оборвала его.
— Скажи, мы с тобой оба уже пьяны, скажи… Что бы ты стал делать, если бы рядом оказались… красивый и умный мужчина и… женщина, которая тебе нравится…
Он внимательно смотрел на нее, стараясь разгадать смысл сказанного, но потом, чтобы не затянуть паузу, всплеснул руками:
— Я бы сдался! В таком случае мне бы, конечно, пришлось сдаться…
Она рассмеялась — с затаенной и стыдливой радостью.
— Нет, ты, пожалуй, нашел бы какой-нибудь выход.
— Увы, — он тряхнул головой, — ты ошибаешься. Тебе только так кажется.
Она выпрямилась, примостилась на самом краешке дивана и прижалась к нему лицом, плечом, руками.
— В самом деле? Правда? Не врешь? Только кажется? Да?
— Поэтому мы вдвоем здесь, — пробормотал он, переполненный вожделением, желанием схватить ее, но боясь разрушить это мгновение…
— Сóфия… Женское имя, — произнес он, опершись руками о железную загородку на вершине горы Витоши и первый раз посмотрев вниз, на город, лежащий у подножья.
Там, в гостинице, в его номере, вчера, она, не отрываясь, еще крепче прижавшись к нему всем телом, обернувшись и не отводя лица, чувствуя, что он боится шевельнуться, и пугаясь, что он в самом деле не шевельнется, стала торопливо повторять:
— Нет… Нет-нет… нет…
— Ты думаешь о своем … муже?
— Нет!
— О ком?
— Там, видишь, возле дверей…
Он осторожно обернулся, чтобы не напугать ее, но возле дверей ничего не увидел.
— У дверей, — продолжала она, — я стою, я сама, наблюдаю каждое свое движение. Хладнокровно наблюдаю за самой собой со стороны. Стою и смотрю, что я делаю.
— Там пусто. Там никого нет.
— Нет, я стою там и наблюдаю за нами обоими со стороны. Как будто что-то мне позволительно, а что-то нет. Позволительно-непозволительно. Непозволительно…. Почему?
— Но ты здесь! Здесь — рядом!
— Может, там и не я… Может, кто-то другой. Все равно. — И, прижимаясь к нему еще крепче, не желая, да и не в силах оторваться, добавила снова: — Нет, нет, нет…
— Сóфия, — повторил он, глядя на город.
— Там — центр, там — парк, там — новые районы, там и там — предместья, — слышал он ее голос, и ее рука мелькала перед ним, указывая то и другое.
Но он уже ничего не видел, город утратил очертания отдельных своих частей, стал просто городом, абстрактным городом с людьми, с множеством людей, ни одного из которых отсюда не было видно, только она одна рядом с ним, только она одна из всех, город с конкретным названием, город, из которого они только что выехали, так долго взбирались в гору, стал не совсем реальным городом. Реальной стала высота. Реальным стало небо в этой высоте, солнце, яркое солнце, ослепившее его, и нечеткие облака в небе, отбрасывавшие на город темные тени. Тучи в небе были серые, едва заметные, а там, над городом, внизу, они лежали огромными черными пятнами. И он, уже не видя города, видел эти черные тени, перемежавшиеся солнечными лучами и освещенными этими лучами пространствами, видел эти черные тени, медленно проползавшие над городом, укрывавшие еще одну улицу, еще один дом, а на улицах и в домах — люди, люди, люди… Как несчастье, как черная беда ползли над городом рваные тучи.
— Я не спал всю ночь, я измучен, — шепотом уговаривал он сам себя.
Он закрыл глаза.
Но и перед закрытыми глазами вставал этот вид с высоты, с вершины горы Витоши, этот странный вид, такой болезненный, очень болезненный, когда видишь, глядя с этой высоты, раскинувшийся в долине город и черные тучи, упавшие на него и борющиеся с его улицами, площадями, домами, ослепительно очерченными солнцем.
Он старался думать о другом.
Он старался вспомнить, что было вчера, вчера вечером, ночью, вчера в гостинице, в его номере, когда они сидели вдвоем и потягивали водку, и в бутылке было уже почти совсем пусто.
Но, открыв глаза, он снова увидел медленно-медленно проплывавшие над землей тени тучи, и его охватил страх смерти, может, оттого, что он был наверху и так напряженно смотрел вниз, его охватил странный, суеверный страх смерти, и еще ему казалось, что там, внизу, там, где тучи отбрасывают тени, кто-то теперь умирает, или страдает, или мучается.
— Хорошо, что я не колдун и не волшебник, — пытался он посмеяться над собой.
Он прижался к ней, как испуганный ребенок, к ней, единственной оттуда, снизу, живой, реальной, к единственному человеку рядом с ним, сжал ладонями ее виски, утопил пальцы в ее свободно ниспадающие волосы, опустился ниже, погладил ее длинную шею.
— Давай говорить о любви… Давай говорить о нашей с тобой любви, — повторял он шепотом, почти касаясь лицом ее лица, — Я правда люблю солнце, а не тучи, правда, ты и это угадала, я люблю солнце… Давай говорить о любви, — и тут сам себя оборвал: — А может, это тоже любовь, любовь к тебе, если тени туч такие болезненные?
— Пойдем отсюда. Пошли. Скорее! Ты действительно устал. И мы слишком высоко забрались.
А ведь в самом деле вчера в гостинице, в его номере, а может, не вчера, а уже сегодня, ночью, снова растянувшись на широком диване, закрыв глаза и позволяя касаться себя глазами, а потом и не только глазами, она сказала ему: