— Хорошо, — сказала она. — Только у меня там паспорт остался. Говорят, без паспорта нельзя.

— Не беда, — сказал он, беря ее под локоть. — Выручим твой паспорт, не сомневайся.

Возможно, случайной выглядела их встреча, но уж никак не их последующее незамедлительное слияние; иначе и не могло произойти все по тому же закону взаимопритяжения ртутных капель, стремления подобного к подобной. Отец тогда только-только закончил институт, работал на Петроградской и снимал комнату там же, неподалеку. Хозяйка квартиры, соломенная вдова с золотушным ребенком, сдавала недорого, но не без тайного умысла, который с каждой неделей проживания непонятливого жильца становился все более явным, пока не лопнул, как нарыв, сменившись разочарованием и привычной злобой от очередной “порушенной” мечты. Тем не менее, внезапное появление шестнадцатилетней “шлюхи-разлучницы” хозяйка восприняла почти как супружескую измену, и им пришлось сразу же подыскивать новое жилье, что отец и проделал с той же поразительной легкостью, с какой давалось ему все, за что бы он ни брался.

Отец всегда жил с твердой уверенностью, что может без особенных затруднений сделать своими руками и умом все, что в принципе подвластно человеческим рукам и разумению. Он принадлежал к тем, кто в ответ на вопрос об умении играть на арфе пожимают плечами: “Наверно, да, но ни разу не пробовал”, и это проистекало не от невежества или легкомыслия, но от искренней, подкрепленной немалым личным опытом веры в то, что не существует такого ремесла, каким нельзя было бы овладеть после минимального “введения в курс” и некоторой тренировки. Он без колебаний брался за что угодно: мог отремонтировать телевизор и пальто, сварить обед и кладбищенскую оградку, срубить деревенский дом и уличного хулигана, сменить концепцию и пеленки, развести электронную схему и кухонную интеллигентскую философию…

Казалось бы, эта уверенная, рукастая, успешная активность отца совершенно не соответствовала крайней пассивности матери, ее поминутным неудачам во всем, что касалось простейших вещей, ее робкой беспомощности, столбняковому оцепенению, которыми она встречала любую ситуацию, предполагающую экстренную немедленность действия.

Но на самом деле в глубинной основе обеих, внешне столь не похожих моделей поведения лежало совершенно одно и то же: твердое знание того, что мир, как могучий пес сенбернар, прост, добр и соразмерен устремлениям человеческой души и возможностям человеческого тела, а потому ни при каких условиях не сделает им плохо. Они были определенно одного поля ягоды, хотя практически и вели себя диаметрально противоположно: мать спокойно, без суеты поджидала, пока все само собой устаканится, в то время как отец из любопытства, а может, из присущего мужчинам нетерпеливого азарта — я сам!.. я сам!.. — предпочитал пробовать себя в роли непосредственного инструмента этого устаканивания.

Что не подлежало никакому сомнению, так это их оглушительное счастье — сначала вдвоем, а потом, с рождением Илюши, — втроем. Им никто не помогал, но никто и не мешал: семьи обоих со злобным удовлетворением, сопровождающим исполнение на практике особо мрачных прогнозов, одновременно прокляли как ее: “Нашла себе нищего жидка, дура!..” — так и его: “Нашел себе малолетнюю гойку, идиот!..” Илюша, таким образом, рос без бабушкиных сказок и дедушкиных баек, о чем, впрочем, ему ни разу не пришлось пожалеть.

Две трети смешной отцовской зарплаты младшего инженера уходили на оплату комнаты в коммуналке. Мать, пока не забеременела, пробовала подрабатывать то машинисткой-надомницей, то надомницей-швеей — с разной степенью убытка, но с одинаковым неуспехом. С появлением Илюши она переключилась на макраме, и отец вздохнул с облегчением: денег мамино искусство не приносило, зато и не грозило штрафами за порчу материала или срыв сроков. Главным источником побочных доходов являлись летние отцовские шабашки и круглогодичное общесемейное занятие, известное как “мытье коридоров”. “Образование наше — высшее и коридор”, — шутил по этому поводу отец. Он вообще шутил постоянно, буквально жил с улыбкой, даже во сне.

Коридоры были разными: длинными и короткими, паркетными и каменными, грязными и чистыми, со ступеньками и без, учрежденческими и школьными. Ужаснее последних не существовало в природе ничего: они представляли собой натуральный выплеск, извержение, блевоту дикого человеческого естества, вырвавшегося в пампасы переменки из сорокапятиминутного испанского сапога урока. Отбушевавшая стихия оставляла после себя такую картину, что, казалось, проще построить коридор заново, чем привести его в порядок. Усыпанный шариками жеваной промокашки паркет, ржавые яблочные огрызки, бутербродные корки маслом вниз, собачье дерьмо, принесенное на подошве со двора и вытертое о батарею, торчащие острием вверх обломки карандашей, для устойчивости воткнутые в стирательные резинки, конфетные обертки, смачные плевки, сопли, кровь из расквашенных носов, выбитые и выпавшие молочные зубы…

Неудивительно, что Илюша, помогавший отцу с трехлетнего возраста, возненавидел школу задолго до того, как попал туда в качестве первоклассника. На школьные коридоры Доронины нанимались, как правило, по осени, ввиду отсутствия других вариантов; затем, примерно в ноябре-декабре, отец находил что-нибудь получше, например, коридор поликлиники, но на том не успокаивался, а продолжал искать дальше, так что к весне школы оказывались забыты, а уборка превращалась в истинное удовольствие: несколько мусорных корзинок вытряхивались в мешок, по каменному полу, и без того не слишком грязному, сгонялось ведро воды, и на том все заканчивалось — четверть часа, не больше. Увы, в июне, когда отец уезжал на шабашку, ценные коридоры оставались на попечении матери, и та, по своему обыкновению, ухитрялась немедленно профукать с таким трудом завоеванные синекуры. В результате осенью приходилось опять начинать с гадостной школы.

Возвращаться туда было ужасно досадно, но отец ни разу не упрекнул мать по этому, как, впрочем, и по любому другому поводу, а когда Илюша осмелился выразить неудовольствие сам, отвел его в сторонку и сказал, впервые на памяти сына стерев улыбку даже из уголков глаз:

— Ты ведь знаешь, что есть вещи, которые нельзя изменить, не разрушив? Ну, например…

Он замялся и повел глазами по комнате, будто нужный пример мог отыскаться под шкафом или под кроватью. У отца были удивительно красивые глаза — большие, чуть навыкате, с длиннющими и очень густыми ресницами.

— …карточная башня? — предположил Илюша.

— Точно! — подхватил отец. — Карточная башня. Подвинешь с бочка и — бац! — все упадет. Ее надо беречь точно в том виде, как она есть. Вот и наша мама такая же. Понял?

— Какая?

— Красивая… — прошептал отец, словно сообщая сыну чрезвычайно важный секрет. — Она очень, очень красивая. Ее трогать нельзя. Вообще. Только смотреть и радоваться, что она такая есть, и не просто есть, а есть с нами. Понял? Обещай мне. Договорились?

Отец протянул ладонь для рукопожатия — ту самую, самую крепкую и уверенную в мире. Мог ли кто отказаться от такого договора?

— Ладно, — с некоторой заминкой пообещал Илюша. — Договорились.

Наверное, отец даже не заметил этой заминки, а может, заметил, но счел ее незначительным проявлением упрямства пятилетнего мальчишки. Хотя на самом деле Илюша вовсе не упрямился. Он думал в этот момент, рассказать ли отцу что-то такое, чего тот просто не мог знать: мать была действительно очень красивой, но только в его присутствии. Стоило отцу уехать на несколько дней, как мать довольно быстро превращалась в дурнушку. С ней начинало твориться нечто невероятное: глаза тускнели, волосы утрачивали обычный блеск, зубы неприятно посовывались вперед, как у ведьмы, черты обострялись, движения теряли уверенность и точность. Чаще всего она просто заболевала: ложилась в постель лицом к стене и почти ничего не ела. Летом, во время шабашек, ей, видимо, приходилось совсем туго — тогда-то и уплывали оставшиеся без присмотра выгодные коридоры.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: