— Теперь ты — наш командир. Мы все будем есть твое говно!

Все одобрительно закивали.

С этого момента моя жизнь стала просто замечательной. Я делал, что хотел. Поскольку это была тюрьма и здесь не было загорелых американцев, за нами никто не следил, и я испытал, наверное, все виды извращений по Шнобельшнейдеру. О, Иван Теберда! Как прекрасно, как чудно, как замечательно было все то, что я испытывал! Но особенно меня любили две англичанки-близнецы, соединенные единым клитором. Они обычно подходили ко мне рано утром, когда я лежал, и мои уши обдувались двенадцатью немцами, и говорили:

— О, повелитель, о, любимый, о, радость, о, смысл! Позволь, пососать тебе, позволь!

— Еще не время, девчонки, — отвечал я. — Потерпите.

Посасывание я откладывал на потом, боясь быстро перепробовать все извращения и разочароваться в них. А они все подходили и подходили. Наконец, когда, как мне показалось, что я в самом деле исчерпал набор того, что можно получить от живой и мертвой человечинки (все трупы съедал наш бельгиец), я заявил:

— Хорошо. Я согласен. Даю вам свое согласие! Сосите, милые, сосите!

Я отогнал всех, они подошли ко мне, встали на колени и каждая взяла мою мочку в свой рот. Уже одно только это поразило меня, как стрелой в грудь. И они стали сосать… Они сосали, а я испытывал то, что еще никогда не ощущал, я кричал. визжал, стонал, почти терял сознание, и наконец, я понял, что больше не могу, что не выдержу, и выдавил из себя:

— Все… Все… Остановитесь… Стоп…

Но они не прекратили, и не вынули мои уши из своих ртов. Я начал дергаться, попытался встать, но оказалось, что меня держат. Немцы, или кто-то еще, держали меня за руки и за ноги и не давали мне возможности уйти от этого бешенства, от этой прелести, от этой смерти. Я оцепенел, потом меня наоборот стало судорожно колотить, как в припадке эпилепсии, и я понял тогда, что монолизу нельзя испытывать сосание столь долго, что это губительно, страшно, смертельно, и что вся камера знала это, и ненавидя мои издевательства, решила таким образом расправиться со мной. Что ж! Что может быть лучше смерти от самого высшего наслаждения, которое только возможно? Я увидел, как я влетаю в какой-то радужный ласковый туннель, он обволакивает меня любовью, преданностью, величием, и когда вдруг вспыхнула вспышка, и я осознал, что пришла моя смерть, вся эта реальность исчезла.

1992

СЛЕДЫ МАКА

"Мы жизни отдаем

последнее дыханье

за неба окоем

и маков полыханье"

Индржих Вихра

пер. Олега Малевича

Я рассчитал все свои дозняки на этот денек и ощущал себя, словно опустошенное нездоровой свободой существо, стремящееся воспарить в ласково-мягкий, небесно-разряженный мирок смутной, как сонные слова, услады. Раствор был во мне, раствор был вне меня, рядом: мои руки светились сумрачными дорогами вен, которые, будто двери без ключей, влекли меня к себе, за себя, в покои кайфа, запретного и вожделенно-доступного, как плод, или блядь — стоило лишь протянуть руку. Под столом валялись маковые бошки вперемешку со стеблями и корнями — всем тем, что называется «капустой»: шприцы лежали на столе, готовые впрыскивать чудесные жидкости в кровь, и миски с черными следами великого сладкого раствора были разбросаны повсюду вместе с бутылками из-под растворителя, словно доспехи лучезарного рыцаря, который после судорожного поединка расшвырял их где попало и теперь пьет портвейн.

— Я вмажусь, — сказал я, лежа в кровати, раскрывая глаза.

— Кумарит, — прогудела моя жена.

О, этот салатно-ветвистый, запросто растущий в огородах мак! О, его причуды, его белый сок, называемый опиумом, его великие головки, называемые бошками! Я хочу быть с тобой сейчас же. О, этот дербан, эта тайная кража, этот ужасный, леденящий сбор, это напряженное выдергивание с грядок растений неги, этот преступный унос маковых снопов среди пугающих спящих дачных домишек, о, это коцанье!..

Я вышмыгнулся и вытянул вверх свою холодную сероватую руку. Я изнатужился и встал. Тело как-то внутренне скрипело, будто заезженный грузовик; я, шатаясь, подошел к холодильнику и достал заветный пузыречек. Затем через ватку, именуемую «петухом», я выбрал себе три куба. Перетягиваю, еле протыкаю кожу, тупая игла, где же вена, где же вена, контроль, нет, воздух в «машине», вот она, нет, раз — кровь юркнула в шприц, словно носик любопытной мышки в щелку. Оттягиваю, отпускаю, вмазываюсь, вынимаю. О…

Мир тут же возникает предо мной, как бесконечные облачные клубы сладкой энергии. Я бодр, я хочу есть, я хочу всего, счастлив, мне не нужен никто! Тело теперь напоминает порхающего ангела, или достигший высшего своего качества организм йога. Я люблю реальность, мне нравится солнце, мне нравится дождь, мне все равно, я люблю сидеть, я люблю стоять.

— Эй! — в нос вскричала жена. — Ты сколько сделал? Выбери мне! Кумарит! Быстрей!

Я никуда не тороплюсь. Я медленно встаю со стула, и, улыбаясь, иду к своему прекрасному холодильнику. Я выбираю ей два с половиной куба и иду к постели делать желанный укол. И потом мы радостно завтракаем.

— Человек насквозь химичен, — весело говорю я, наслаждаясь колбасой. — Если некое вещество способно перевернуть твои эмоции и душу, значит, это — правда, и глупо это игнорировать. Остается, конечно, нечто незатрагиваемое, но оно и так остается. Воистину, человек — машина, на девяносто девять процентов. Внутренний мир — дерьмо.

— Мне нравится больше внешний, — заявляет жена. — Поедем на дачу.

Погода была светлой и благодатной, словно раскумарившийся опиюшник. Мы уложили в багажник множество маков и сели в машину. Не спеша я завел мотор, глядя в зеркало заднего вида на свое бледное восторженное лицо со зрачками размера маковых зернышек. Я выруливаю, мы едем! Я переключаю скорости одним пальцем, закуриваю сигарету и лишь по какой-то ментальной инерции останавливаюсь на светофорах, не принимая в принципе участия в этой жизни, о которой надо все время думать и выполнять свой долг, или же множество долгов.

Шоссе стелется предо мною, будто нарастающий кайф. Я останавливаюсь у магазина «Автозапчасти» и вхожу в него. Блин! Здесь только ацетон. Но ведь на нем тоже можно приготовить любимую жидкость?

— Я купил две бутылки ацетона, — говорю я, садясь вновь за руль. — Там совсем не надо лить воды в соду, как мне объясняли. Попробуем.

Слегка приглушенное солнце августа освещает мои исколотые руки. успокоенно застывшее на руле: я еду сто десять километров в час и напоминаю сейчас острие шприца, обращенное к душе. Мой дух витает: мое тело вибрирует от машины и от внутренних наслаждений. И мы едем и едем.

На выезде люди с автоматами, нас останавливают, это ОМОН, спаси меня опиум!.. Я протягиваю документы и дрожу. Конец, конец, конец!

— Выйдите из машины, — говорит красивый омоновец в пятнистой форме. — Чего вы так переживаете?

— Нет, нет, ничего, — я выхожу и становлюсь перед ним. Он ощупывает меня.

— Оружие есть?

— Нет, что вы!

Он насмешливо смотрит мне в глаза.

— На вас следы мака. Откройте багажник.

О!

Я открываю багажник.

— Ну что ж, господин наркоман, придется притормозиться. Двести двадцать четвертая?

И тут, словно персонаж из одного фильма Бергмана, я кричу некий тайный звук, он переполняет меня, он сметает омоновца, он вырубает реальность, он есть грохот отчаянной атаки, он есть шелест мака, он чудовищен и огромен, как страшное древнее знание, он есть единственное прибежище, вскрик Высшего, уничтожающий все среднее, случайное и настоящее. Это магия, каббала, к которой я иногда прибегаю, если это необходимо.

— Что вы орете, — говорит омоновец. Я сижу за рулем, он держит мои документы. — Оружия нет?

— Нет.

— Счастливого пути.

Я медленно беру документы, осторожно их проверяю и кладу в карман. Я не спеша завожу мотор и трогаюсь с места. Мы уезжаем.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: