А потом — змеиная суета, ноги до ушей, зуботычины среди людей, и огромный путь до завтрака, когда рот орёт задорную песню и нужно улыбаться, чтобы изображать спокойствие.
Нежность кого-то, как
старость любви, смоква сна, клей Луны, доказательство Бога, бельё, пропитанное тобой, милый мальчик с девочкой под ручку, семёрка червей на зелёном сукне, кофе моей души!
Кто-то нежен из всех и готов целовать снег и ласкать сугроб; он среди слепой белизны мёртвого мороза; в вагоне горит лампа, и здесь, где хранится груз, можно было б сделать ресторан или ложе — но кто, если не мы, будет работать для того, чтобы думать о прелестях зимнего железа! Слезы мёрзнут в железах, и пальцы сжимают груз. Мальчики работают, чтобы занять своё время на планете, синева которой позволяет её выделить в особый предмет. И утренняя Луна, как большая снежинка, пусто висит наверху. Для чего моё тело напряжено?!
Вот завтрак, словно смесь брюкв и углеводов, он — углеводороден и неестествен в тарелке; но это — будто бы баланда, которую нужно проглотить, чтобы горячий чай, как кайф, утеплил внутренность, где словно образовался человек в кресле и, отдыхая, читает утренние газеты.
Этот завтрак есть вырванное из мясного тела дня приятное время, чтобы сидеть, будто бы в свободной стране, где каждому полагается своё вкусное блюдо из омара или даже шашлык — чтобы кровь, словно сок для Кровавой Мэри, стекала по чистому ножу, в составе которого есть небесное серебро. Мальчики хлебают голый суп, они тузятся.
Некто трогательный, который устал от жизни, не приемлет окружающего мира. Его проклятия летят в тарелку и тонут в перловой массе. Он согласен отдать свою жизнь, чтобы большая современная бомба уничтожила всё, что он видит.
Лица старших моих,
как бычьи помочи, бельё зла, гнилой лак или голый Глеб. Голем как глава племени — глиняный чурбан во главе всех — нужно в рот ему указку в виде зуботычины, но почтение не позволяет измываться над начальством и не выполнять условия своей рабочей участи — напротив, вождь будет блаженствовать над внешностью себе подобных и кричать им в рожу то, что нужно для поддержания общей жизни. Мальчишество есть клад без золота, которое всё-таки блестит.
И всё кончается, и опять линейка из мальчуганов призвана заниматься ручными обязанностями, и груз ждёт своей спины, и это не обязательно крест, но возможно — ящик, а может, и лопата, чтобы разъедать внутренности Земли в поисках абстрактных богатств или просто чтобы копать, для того чтобы провести время, поскольку, будучи мужчиной, мальчик мускулист и жилист и он иногда с удовольствием рукоприкладствует, используя мишенью неодушевлённые вещи, которые все в конце концов — рычаги, чтобы ворочать тяжёлые предметы, будь то камни или неприятный грунт.
Туда-сюда, туда-сюда, труд стал владыкой мира, и рука уже чувствует характерное изменение: пальцы готовы сжать пращу или рубило и использовать природный материал как орудие.
Работа нужна рукам, как привязанность к природе, что вокруг; и мальчики, как древние рабы, не расслабляясь, терзают чурбанные предметы, которые, как чугун, чересчур тяжелы, хотя иные и не так уж, — но всё равно требуется непонятное и направленное в конечном итоге в себя усилие, от которого мальчик, как мужик, наливается агрегатным оком тяжёлой индустрии и уже может, шутя, бросаться бывшими ранее тяжкими даже для поднимания вещами: вот так рождается рабочий.
Труд длится многими часами, когда солнце уже заставляет про себя вспомнить, и ноги хотят взлететь из этого мира и возлечь среди яств и чудес, но кувалда остаётся перед тобой, готовая убить чью-то голову, ежели руки жаждут любви, а не её рукоятку.
Итак, полдень,
когда время унеслось от тебя, как потерянный мир, слепота судьбы, сахар во сне, собака за поворотом, — где-то режут грязный овощ в обеденный суп, где-то сервируют стол, чтобы мальчики заняли свои места для приёма пищи, где-то ничего нет, кроме голой любви под небесами, когда хочется прогрызть плоть до печёнок и полностью скрыться в отворившемся лоне, и труд сливается с радостью в единую сущность: лучше быть гермафродитом и не разъединяться на полюса, из которых южный еще голоднее и злее, несмотря на тоску по древности и Гондване!
Мальчики могут работать до бесконечности, и где-то спит старший, и готов будто дирижировать этим, наверное, полезным трудом, — он возлежит на солнцепёке, как литературный штамп, и хранит в себе своё бессмыслие, будто айсберг без основания или часть природы, — ему стоит щёлкнуть двумя пальчиками, чтобы заставить младших мальчуганов объяснять свой не слишком резвый бросок погрузочного материала во чрево очередной техники, где мальчик-шофёр устало ждёт конца своей скучной жизни, наблюдая согбенные сильные спины остальных существ единого пола, преображающих перед ним реальность физическим способом.
Когда-то старший был средним, но его красный кулак дал ему силы пробиться и пользоваться теперь заслуженным бездельем, отдыхая на лоне возделываемого мироздания, которое гнётся, но не ломается под увлечёнными усилиями мальчишеской толпы. Старший мальчик красив, он пальчиком манит представителя подвластной ему организованной толпы, он может его тузить или заставить чего-нибудь ещё сделать помимо основных заданий, но может и смотреть на солнце, думая о прелестях обнажённых небес, в которых нет ничего одушевлённого, кроме птиц, которым неважно — мужчина ты или женщина.
Предвкушение отдыха от незаслуженной работы, это
цель добра, обед полдня, ласка реальности, свежесть в согнутых коленях, соловей за стеклом и салат за столом! Пока кто-то идёт среди всех остальных, сколько сказок и снов проносится в его теле и мозгу, где начинают функционировать пищеварительные центры! Он любит свою ложечку, под которой сосёт — непонятно кто и непонятно зачем, он благодарит старшего за молчание и усталость, поскольку этот день — такой же, как и завтрашний, и поэтому прелесть секунды всё равно встречается и у нас, когда все подчинены единому порыву, и словно какая-то неотменяемая весна стремится сделать своё чёрное дело и обратить злую белизну в предчувствие возможности иных путей и рождений в этих задворках родной галактики, где суждено трудиться, чтобы скоротать время до абсолютного великого отдыха. Или смысл не оставит нас и там?
— Я хочу жрать! — говорит умный мальчик, и сейчас он равен всему остальному, что видит перед собой, а ничего нового он видеть не в силах, и даже готов полюбить эти потные бредущие тела, организованные в единый потенциальный монолит, где не нужно иных полов, как и не нужно новых рождений. Пусть все исчерпают свои жизни до предела, и нет нужды перекладывать на хрупкие плечи следующих детей нерешённые собственные трудности, и пусть весь мир существует лишь для нас, и хотя было несладко, мы все существовали по-настоящему, а то, что именно таким способом, так это всё равно — ведь путь спасения неважен и, может быть, лучше быть прекрасным механизмом в общей бездарной машине, чем скучающим индивидом, сотрясающим небеса и подземелья своими детскими вопросами и не умеющим умирать, то есть уничтожаться, с ясными, как у старшего мальчика, глазами?!
Всё можно придумать, и некто трогательный из мальчиков тоже молится про себя и готов есть очередной обед, чтобы поддерживать свои силы для продолжения трудового дня. Можно разворотить землю, если делать это постепенно и не отвлекаясь на собственную личность, а ведь религия зачёркивает твою самость! Не в этом божественность мальчиков и их вознесение, как ангелов, в иные создания — ведь они делают своё дело, и нету тут восстания против единого для всех смысла, которого нет, и единственных для всех старших мальчуганов — пойди же и оспорь, что они не старшие тебе!
Чёрный труд,
как белый путь, лучшее воскресение и модель занятия, высшее слово без слов, костёр из вспышек, осетрина, обращённая в хлеб, — и пусть вино не ослабляет мускулистую плоть! Свирепые окрики в рожу несчастных, борьба каждую минуту и царственный стол с добавлением лишнего масла — вот поле жизни, и ничего иного, никаких более сложных устройств, для которых ещё не придумали упорядоченности; ведь не боги мы, в самом деле, чтобы оправдываться перед злым своим творением? И кто-то хочет спать, и кого-то бьют ногой по почке, чтобы исправно ходил по струнке и чтобы не чуял самого себя, начиная от шеи, как спящий Доуэль, которому будто бы пришили замечательную юношескую плоть без нервов и теперь можно пилить хоть ногу — он так же готов к труду и жизни, как и непрофессор, который ещё мальчик и не умудрён знанием иного телесного устройства.