— И не надоедает им, однако, это? — спросил Савин.
— Отчего надоесть… Они разнообразят удовольствия… Несколько вечеров извозничают, а то садятся в тройки и летят по городу из конца в конец, бьют стекла в окнах саблями и палашами, скандал, свистки полиции, а они на лихих лошадях уезжают в карьер; а то примутся тушить уличные фонари особо приспособленными для того палками…
— А ведь это, Маслов, превесело!.. — воскликнул оживившийся Николай Герасимович.
— Как кому… По-моему, безобразие.
— Ну, ты известный служака… — захохотал Савин. — Мы, кажется, потому с тобой и приятели, что крайности сходятся…
— Может быть… — отвечал Михаил Дмитриевич.
— Нет, ты расскажи еще… — приставал к нему Савин.
— Ишь тебя разбирает… Кажется, сейчас бы ты полетел бить стекла и тушить фонари, несмотря на то, что надел офицерский мундир.
— Скоро придется его снять… — вздохнул Николай Герасимович.
— Что так?
Савин в кратких словах рассказал ему свои варшавские злоключения.
— Скверно, голубчик, — заключил он. — Поневоле, чтобы забыться, будешь бить стекла, да фонари тушить…
— Что же ты думаешь делать… К отцу?..
— Конечно, к отцу… Но что обо мне… Одна грустная канитель… Порасскажи-ка лучше еще что-нибудь о Хватовской компании.
— Да что же еще рассказать… Разве вот, когда ты мне сейчас рассказывал, как ты жида желтой краской вымазал, то я вспомнил, что они эту штуку у тебя предвосхитили и давно практикуют.
— Как так?
— Да так… По дороге на острова, в «Ташкент» или «Самарканд», — это их излюбленные места кутежей, — заезжают на Петербургскую или Выборгскую сторону, разыщут дом, где происходит какая-нибудь вечеринка, именины или свадьба… Дома там низенькие… Остановятся, двое выйдут из экипажа и постучат в окно… Открывается обыкновенно форточка и в нее показывается голова какого-нибудь расфранченного чиновника с вопросом на лице. В один миг один схватывает его за волосы, а другой приготовленной заранее щеткою с ваксой или копытною мазью мажет злосчастному франту лицо, потом вскакивают в тройки и только их и видели…
— Ха, ха, ха… — неудержимо хохотал Николай Герасимович. — Хороша должна быть картина появления из форточки вымазанного кавалера, еще молодого мужа, пожалуй.
— Ты, братец, неисправим, — покачал головою Маслов, — и я, не будучи пророком, могу предсказать, что через несколько дней ты будешь в их компании…
— Сказал тоже, — недовольным тоном возразил Савин, — но довольно о них и переменим разговор. Что театр, что «Буфф»?..
— Какой там «Буфф», о «Буффе» почти позабыли… Теперь здесь новый храм искусства, с позволения сказать… — презрительно усмехнулся при последних словах Михаил Дмитриевич.
— Это ты о театре Берга?.. Я слышал в Варшаве…
— Еще бы, слава о нем идет не только по всей России, а по всему миру… Недаром говорит пословица: «Добрая слава лежит, а худая бежит».
— Интересные есть сюжеты…
— Очень, надо сознаться… Филиппо способна своими песенками воскресить мертвого, Blanche Gandon со своею «La chose» делает юношей дряхлого старика. Недаром весь Петербург съезжается теперь к Бергу по вечерам… Седина и обнаженные от волос головы блестят по всему театру вперемежку с золотом военной молодежи… Старички покровительственно относятся к молодым людям и даже оказывают им своего рода содействие.
Маслов горько усмехнулся.
— Однако, ты совсем стал моралистом… — вставил слово Савин в филиппику своего приятеля.
Маслов не слыхал этого замечания и продолжал:
— Мой дядя, заслуженный старик, на днях изрек следующий приговор театру Берга: «Ce n'est que quelque chose de piquant, un passetemps agréable de moments perdus. Les franèaises sont si drôles, si amusantes, qu'ont pent leur pardonner tous les entraînements qu'elles causent».[1] Это освежает, mon cher, — прибавил он, — пусть мои сыновья лучше идут к Бергу, чем знакомятся с Базаровым, Ренаном и другими пакостями, которые их сделают нигилистами… Мои двоюродные братцы, — закончил свой монолог Михаил Дмитриевич, — конечно, далеки от посещения Берга по принципу, в них кипит жизнь, бушуют страсти и им каждый омут по вкусу…
— А ты-то там бываешь? — спросил его между тем Николай Герасимович.
— Заезжаю иногда… Больше ведь некуда, там все…
— А-а… — произнес Савин. — Поедем сегодня…
— Пожалуй…
— Так я распоряжусь послать за билетами.
— Это надо заранее, вечером в кассе висит неизменный аншлаг: «Билеты все проданы».
Николай Герасимович позвонил и, приказав убрать со стола, сделал распоряжение, чтобы на этот вечер ему достали два кресла первых рядов у Берга, не стесняясь в цене, у барышника, если нет в кассе.
Лакей произнес стереотипное «слушаю-с» и удалился с подносом и посудой.
Приятели еще несколько времени провели в приятной беседе, темой для которой служила та же петербургская злоба дня.
Савин со своей стороны восторженно описывал Маслову прелести варшавской жизни и миловидность и веселость польских балетничек.
Наконец Михаил Дмитриевич простился и уехал, обещав заехать за Николаем Герасимовичем перед театром.
Савин остался один.
VIII
БЕЗ ЛЮБВИ
Николай Герасимович после ухода Маслова несколько раз прошелся по комнате, затем сбросил с себя тужурку и лег на тот самый турецкий диван, на котором только что сейчас вел беседу со своим приятелем.
Странное впечатление произвела на него эта беседа.
В то время, когда Михаил Дмитриевич говорил, Савин с интересом слушал все подробности похождения Хватовской компании, и даже — он сознавал это — с таким интересом, что Маслов был прав, говоря, что он сейчас бы готов принять в этих похождениях живое участие. При описании Масловым прелестей театра Берга, Николай Герасимович с наслаждением думал, что в тот же вечер ближе, как можно ближе, познакомится с «рассадником русского беспутства», как называл этот театр его приятель.
Личность рассказчика не играла тогда никакой роли для слушателя: Савину было совершенно безразлично, как относился Маслов ко всему передаваемому им, а главное, почему он, его товарищ, выработал такие отношения к явлениям жизни, которые представлялись ему, Николаю Герасимовичу, такими заманчивыми и увлекательными.
Только после ухода Михаила Дмитриевича Савин вдруг задал себе этот вопрос и стал ломать над ним свою голову.
Эта непривычная для него работа была мучительна.
Муки эти усугублялись еще тем, что Николай Герасимович как-то вдруг понял, что во всей только что окончившейся беседе с Масловым, он, Савин, играл далеко не достойную роль, что Михаил Дмитриевич смотрел на него сверху вниз, со снисходительным полусожалением, что тон, с которым он кинул ему пророчество о том, что не пройдет и нескольких дней, как он, Савин, появится в Хватовской компании, был прямо оскорбительный.
Вся кровь бросилась в лицо Николая Герасимовича.
Быть оскорбленным — тяжело, но быть справедливо оскорбленным — еще тяжелее.
Сознавать превосходство над собой оскорбителя — невыносимо.
Савин же испытывал два последние тяжелые сознания.
Он как-то инстинктивно понимал, что Маслов имеет нравственное право так говорить ему и так относиться к нему.
Почему? — этот вопрос оставался для него открытым.
Его-то, вдруг, до боли, до физической боли захотелось разрешить Николаю Герасимовичу.
Среда, воспитание, служба — все эти условия жизни были одинаковы как для него, так и для Михаила Дмитриевича.
Почему же он, Савин, прав, тысячу раз прав Маслов, с удовольствием будет бить стекла в окнах, тушить фонари по улицам, мазать физиономии чиновников-франтов копытною мазью, а Маслов, Маслов делать этого не будет.
«Пустота жизни!» — пронеслась в голове Николая Герасимовича шаблонная фраза, служащая оправданием шалопаев.
«Пустота жизни! — Может быть это и верно… Но его и моя жизнь одинаковы, — продолжал рассуждать мысленно сам с собой Савин. — Чем наполняет он ее, эту пустоту?»
1
Это только нечто пикантное, остроумное, приятное препровождение свободных минут. Француженки так милы, так забавны, что им можно простить многие их выходки.