“Решаясь на это путешествие,– говорит сам Муравьев в своих записках,– я имел весьма мало надежды возвратиться назад, но шаг уже был сделан, и я был довольно спокоен, совершенно положившись на благость Провидения”.

Девятнадцатого сентября, простившись со своими спутниками, Муравьев выехал в степь. Весь конвой его состоял из одного солдата, переводчика, армянина Петровича и проводника туркмена по имени Сеид. Все четверо ехали верхами; солдат вел вьючных верблюдов и смотрел за подарками, предназначавшимися хану и его сановникам. Небезопасно было ехать через степь с ничтожным конвоем, но “недостаток людей,– говорит Муравьев,– я заменил добрым ружьем, пистолетами, большим кинжалом и шашкой, которые не снимал с себя целую дорогу”.

Поднявшись на высокие скалы, окаймлявшие берега Балаканского залива, Муравьев в последний раз увидел корвет, высадивший его на этот пустынный берег и спокойно стоявший в заливе на якоре. Перед ним лежала теперь безграничная степь, безбрежное песчаное море, лишенная всякой зелени мертвая пустыня, где лишь изредка пробивался тощий репейник и глаз человека не встречал ни животного, ни перелетной птицы. Мысль об удалении из отечества, быть может, для того, чтобы впасть в вечную неволю или умереть под варварскими истязаниями свирепого хана, невольно западала Муравьеву в душу. Редкие кочевья, попадавшиеся на пути, не успокаивали взволнованного воображения; чувствовалось по простому отсутствию пашен, что ленивые и беззаботные полудикари, добывавшие хлеб не иначе, как на базарах Хивы и Астрабада, должны жить на счет своих соседей. Действительно, встреча с такими кочевьями была не всегда безопасна: промысел их – воровство людей, которых они и продавали в Хиву за большие деньги; одно ожидание такой встречи приводило трусливого Петровича в отчаяние, и страх его был так комичен, что заставлял Муравьева смеяться в– самые тяжелые минуты. Совсем другой человек был Сеид, сам известный наездник, прославившийся разбоями в Персии. Когда Сеиду было еще только шестнадцать лет, он ездил однажды со своим престарелым отцом в степь. Там они нечаянно наткнулись на шайку текинцев; отец сидел на добром коне, а Сеидова лошадь была не из лучших. Не имея надежды спастись, старик соскочил с седла и, отдавая сыну своего коня, сказал ему: “Сеид! Я уже стар и довольно пожил на свете; ты молод и можешь поддержать наше семейство. Прощай, спасай себя, пока есть еще время!” Сеид выхватил саблю и ответил: “Отец! Если ты не хочешь бежать, то я не покину тебя и буду защищаться, тогда мы погибнем оба, и семейство наше осиротеет”... Спорить было некогда, они решились спасаться каждый на своем коне, и наступившая ночь укрыла их от разбойников. Старый отец повсюду рассказывал после этого, что сын превзошел его в храбрости. На Сеида Муравьев мог, следовательно, понадеяться.

Но один в поле все-таки не воин, и потому все наши путники были рады, догнав караван, шедший в Хиву. И чем дальше уходил караван от морского берега, тем становился более и более, увеличиваемый разным людом, съезжавшимся с окрестных кочевок. На третий день, когда он вступал в совершенно безлюдную степь, в нем было уже до двухсот верблюдов и до сорока вооруженных людей. Все это отправлялось в Хиву за покупкой хлеба.

Для наших путников это сообщество было и хорошо и дурно; удобнее было защищаться в случае открытого нападения, но зато надо было беречься и своих случайных спутников. “Как бы то ни было,– говорит Муравьев,– а я всегда брал предосторожность и во все шестнадцать дней и ночей нашей поездки не снимал оружия”.

Зная подозрительность всех вообще азиатов к людям, что-либо срисовывающим или записывающим, Муравьев был очень затруднен в ведении своего дневника, основательно опасаясь прослыть за шпиона. Поэтому он записывал все виденное только по ночам, когда все засыпали, и притом разными знаками, для того, чтобы никто не мог разобрать их, если бы эти записки, паче чаяния, попали в руки хана. Стараясь как можно меньше обращать на себя внимание, Муравьев оделся в туркменское платье и назвался Мурад-беем. Это представляло своего рода выгоду; хотя в караване все знали, кто он, но при встрече с чужими он не возбуждал уже опасного любопытства и избавлялся от вопросов, иногда весьма щекотливого свойства. Только однажды при встрече с большим караваном сопровождавшие его туркмены заподозрили наших путешественников и стали добиваться, что это за люди. Начальник каравана ответил: “Это пленные русские; нынче пришли их суда к берегу, мы поймали троих и везем в Хиву на продажу”.– “Везите, везите неверных собак,– ответили туркмены,– мы сами только что продали русских и взяли хорошие деньги. Нынче этот товар в цене”. Второго октября путники достигли пределов Хивы. Но именно в эту ночь случилось большое лунное затмение, встревожившее весь караван, так как, по понятиям туркмен, оно предзнаменовало ему дурной прием в Хиве. “Со стесненным сердцем,– говорит Муравьев,– переехали мы границу. Картина природы резко изменилась – повсюду возделанные поля, сады и арыки”.

– Отчего вы не обрабатываете свои земли таким же образом? – спросил Муравьев своих спутников.

– Наши земли ничего не производят,– ответили ему.

– А если земли ваши ничего не производят, то отчего же вы не переселитесь в Хиву?

– Посол,– ответили ему туркмены с гордостью,– мы господа, а это наши работники. Они боятся своего владельца, а мы, кроме Бога, никого не боимся.

Нужно сказать, что, несмотря на эти гордые слова, туркмены охотно служили хивинскому хану. Муравьев высказал это.

Туркмены обиделись.

– Господин посланник! – сказал ему один из них, ударив рукою по эфесу сабли.– Мы, туркмены, люди простые; нам такие вещи прощают, но уважают за храбрость нашу и за острие кривой сабли, которая всегда предстоит к услугам хана.

– Она также будет предстоять и к услугам Белого Царя,– сказал Муравьев,– с той минуты, как при моем посредничестве установится мир и доброе согласие между двумя державами.

С дороги Муравьев послал между тем двух гонцов; одного в Хиву, с известием к хану о своем прибытии, а другого – в ближайшую ханскую крепость, Ак-Сарай, для извещения о том же тамошнего хивинского чиновника. Из Хивы в тот же день прибыл навстречу Муравьеву туркменский старшина Берди-хан, личность весьма примечательная: в 1812 году он служил у персиян, ранен в Асландузеком деле и был одним из немногих, спасшихся в этот страшный день от истребления; вылечившись от раны, он служил некоторое время у генерала Лисаневича, потом возвратился на родину и, наконец, бежал в Хиву.

Последнюю ночь перед въездом в столицу хивинского хана Муравьев провел в какой-то бедной деревушке. Утром он хотел выехать рано, но один из туркменских старшин пригласил его на завтрак, и отказаться было бы весьма неполитично. Обстоятельство это, заставившее его промедлить часа два, оказалось весьма важным в этой деспотической стране: только что наши путники выехали из деревни, как с ними встретился конный чапар и просил от имени хана остановиться, чтобы подождать двух чиновников, посланных к нему навстречу. Те, действительно, скоро приехали и объявили Муравьеву ханское приказание – ехать в деревню Иль-Гельды и там ожидать. “Таким образом,– говорит Муравьев,– не случись нашего завтрака, обстоятельства могли принять совершенно другой оборот. Я в тот же день был бы в Хиве, и хан, удивленный моим внезапным прибытием, может быть, принял бы меня хорошо; а с другой стороны, могло быть и то, что народ растерзал бы меня до въезда в город по повелению того же хана, до которого бы вдруг дошли слухи, что русские пришли в Хиву для отмщения за кровь Бековича. Такие слухи в Хиве распространить легко, и владелец, никогда ничего не видевший, кроме своего маленького ханства и степей, его окружающих, мог легко этому поверить”.

В деревне Иль-Гельды была небольшая крепость, принадлежавшая Хаджат-Мегрему, одному из ханских любимцев. Въезд в нее был только один, через большие ворота, запиравшиеся огромным висячим замком. Муравьев понял, что он арестован. Действительно, Магмет-Рахим под разными предлогами день ото дня откладывал прием, а между тем обращение с Муравьевым становилось с каждым днем грубее, пища отпускалась умереннее, а чай перестали давать ему и вовсе. Так прошло двенадцать пней. По слухам, хану было доложено, что Муравьев во время пути вел какие-то записки, и явилось сомнение, не лазутчик ли он. Хан приказал Хаджат-Мегрему еще более стеснить свободу заключенных и учредить за ними строгий надзор, а сам находился в большой нерешительности. Наконец он собрал совет.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: