– говорит он в одном из них.
Мятеж, вспыхнувший в Польше, вызвал его, однако же, еще раз на ратное поле. 12 марта 1831 года он прибыл в главную квартиру русской армии и тронут был до глубины души приемом, который ему сделали. Знакомые и незнакомые, старые и молодые, офицеры и солдаты,– все приветствовали его с нескрываемой радостью. Через десять дней он был уже в Красноставе, где кочевал порученный ему отряд – Финляндский драгунский полк и три полка казаков. С этим летучим отрядом он берет приступом город Владимир-Волынск и усмиряет этим мятеж, охвативший Волынь и Подолию. Затем он командует передовыми отрядами в корпусе Ридигера, сначала в окрестностях Люблина, потом за Вислой, между Варшавой и Краковым.
За приступ Владимира Дибич представил Давыдова к ордену св. Георгия 3-го класса; но этой награды он получить не удостоился. Чин генерал-лейтенанта, анненская лента и Владимир 2-го класса – вот последние боевые награды его. Окончилась война, и Давыдов снова в Москве, на родине, в кругу своего семейства, снова за литературным трудом.
В это время он ведет обширную переписку с Вальтером Скоттом и обменивается с ним подарками. Английский романист прислал ему свой портрет; Давыдов, не считая приличным отплатить тем же, отправил ему куртинскую пику и персидский кинжал, отбитые им вблизи Эривани, и черкесский лук с колчаном, наполненный стрелами, который ему удалось добыть проездом через Кавказскую линию. Но Вальтер Скотт сам приобрел гравированный портрет русского партизана,– “черного капитана”, как звали его в Англии. “Портрет этот,– писал Давыдову Вальтер Скотт,– висит в моем кабинете оружия, над предметом весьма для меня драгоценным: это меч, завещанный мне предками, который в свое время не оставался в праздности, хотя три последние миролюбивые поколения нашего племени и вели жизнь спокойную”.
Пушкин, Жуковский, Языков, Вяземский и многие представители русской литературы находились с Давыдовым в дружеской переписке. Посылая ему историю Пугачевского бунта, Пушкин писал ему между прочим:
Наступил 1839 год. Россия готовилась, к торжественному открытию Бородинского памятника. Давыдов не остался равнодушным к этим приготовлениям. Он подал государю записку, в которой убедительно просил перенести тело славного князя Багратиона, покоившегося в селе Сима, Владимирской губернии,– или на Бородинское поле, или в Александро-Невскую лавру, где лежит Суворов. “В первом случае,– писал Давыдов,– великая жертва сочеталась бы с великим событием; во втором – знаменитый питомец лег бы возле великого своего наставника”. Император Николай вполне оценил эту мысль и приказал перенести прах Багратиона на берега Колочи, на то место, где герою суждено было в последний раз померяться с врагами России. На Давыдова возложено было сопровождать гроб князя на Бородинское поле. Но Провидение не судило ему, однако, дожить до этой торжественной минуты. За несколько месяцев до открытия памятника, 22 апреля 1839 года, он неожиданно скончался в своем имении в Верхней Мазе, Сызранского уезда, Симбирской губернии.
Торжество на Бородинском поле происходило без него.
Так писала о нем графиня Ростопчина. Жуковский также посвятил ему строфы в своей известной “Бородинской годовщине”:
Давыдов представлял собой необыкновенный пример служения отечеству вполне бескорыстного. “Мир – и о Давыдове нет слуха; но повеет войной – и он уже тут, торчит среди битв, как казацкая пика”. И в этих немногих словах вся характеристика Давыдова.
XII. В КАРАБАГЕ
Победоносный отряд Паскевича, нанесший поражение персиянам под Елизаветполем, быстро двигался вперед по следам бегущего неприятеля. От Тер-Тера,– пункт, с которого началось прослеженное русскими движение Аббас-Мирзы навстречу Мадатову,– войска, как занес в свой путевой журнал Паскевич, делали по тридцать и тридцать пять верст в сутки. Персияне нигде не встречались. Они бежали с такой быстротой, что 18 сентября были уже за Араксом. Но в разоренной пребыванием шестидесятитысячной армии Аббас-Мирзы и обезлюдевшей стране отряд не находил достаточного продовольствия и терпел весьма ощутительный недостаток в удовлетворении первейших потребностей.
В авангарде шел князь Мадатов. Вступая теперь снова в должность окружного начальника татарских ханств, он принимал на себя тяжелую обязанность продовольствовать вступавший в Карабаг одиннадцатитысячный русский корпус. Но, чтобы быть в состоянии исполнить ее, необходимо было немедленно принять меры, чтобы, насколько позволяли средства, умиротворить край, без чего невозможны были ни продовольствие, ни целесообразные действия русских войск. Узнав на первых же шагах в Карабаге, что Мехти-Кули-хан, бывший владелец страны, вместе с шахсеванцами, старается увлечь все кочевое население ханства в пределы Персии, он тотчас разослал прокламации, в которых, изображая вероломство персиян, убеждал жителей возвратиться в свои зимовки и заняться хозяйством. Не довольствуясь этим и считая полезным рассеять ложные слухи, распущенные персиянами о его смерти, Малахов опередил свой отряд и, свернув с дороги от речки Хочини, близ Шах-Булаха, поехал с пятьюдесятью казаками в Шушу, обязанную ему, как победителю под Шамхором, своим спасением. Шуша сделала ему торжественный прием. В четырех верстах от крепости встретил его полковник Реут, в сопровождении армянского духовенства в полном облачении, и массы народа. Князь, тронутый выражением народного чувства, сошёл с коня и пешком вступил в город через Елизаветпольские ворота. Со стен шушинской крепости его приветствовали пушечными выстрелами, в городе играла военная музыка; войска стояли в ружье, и народ, не исключая женщин и даже детей, теснясь вокруг князя, благословлял его имя, как избавителя от бедствии продолжительной осады.
Но здесь же, в Шуше, среди триумфа и ликования жителей, Малахову пришлось услышать и печальную весть о своем разорении. Селение его Чинахчи, с богатым помещичьим домом, и шесть принадлежащих к имению деревень были преданы персиянами полному разрушению. Малахову рассказывали, что из крепости, в продолжение нескольких дней, видно было зарево тамошнего страшного пожара. Персияне истребили все, чего не могли увезти с собой, уничтожили все виноградники, сады и угнали табуны лучших его карабагских лошадей. С покорностью судьбе князь перенес этот тяжкий удар, скорбя о тех, которые лишились при этом и последнего куска насущного хлеба.