А турок рядом со мной говорил не переставая, торопливо, взволнованно. Я делал свое дело. Вначале мне было неловко: зачем он мне это рассказывает? Но вскоре я понял, что он рассказывает не мне, а самому себе. Я продолжал работать и не прерывал его. Только когда я сильнее стучал молотком или громче скрипел напильником, турок на мгновение замолкал, переводил дыхание и повторял слова, которые, как он думал, я из-за шума не расслышал или не понял. Я и в самом деле не все понимал, так как не мог задавать вопросов, не улавливал некоторых слов, но главное я все-таки уразумел.
Вот что рассказал турок.
Предки Гафиза жили в Сирии, но четыре последних поколения переселились в Стамбул. Там они принадлежали к влиятельной наследственной улеме. Когда возмутились внутренние области Сирии, а там часто бунтуют, туда послали войска. Но когда войска не могут навести порядок и привести к повиновению, они приносят только еще большие страдания и несчастья. С войсками двинулся из Стамбула и Челеби-Гафиз. Взял его с собой сам главнокомандующий как человека знатного рода из этой области. И как часто случается в неспокойные и безумные времена, солдаты постепенно разбегались: никто еще добра в Сирии не видел. Один за другим вернулись войсковые старейшины. В конце концов остался один отряд под командой Челеби-Гафиза. Он взял на себя то, от чего все бежали: своими силами усмирить Сирию и подчинить все живое законам султана и своей воле. В сущности, войско стало его собственным, он сам платил воинам, содержа их на средства области, которую усмирял.
Прежде всего он захватил земли, которые когда-то принадлежали его роду. А земель вокруг было сколько хочешь, потому что перед отрядом Челеби-Гафиза бежали все, кто только мог бежать. И без грамот и купчих земля становилась его собственностью еще за два дня до его появления. Жители бросали имущество и спасали свою жизнь, но и Гафиз топтал и бросал все; ему нужны были только люди, только за ними он охотился.
В армию он пришел прямо из школы стройным и спокойным юношей с необычайно белой кожей, черными глазами и рыжими, почти красными бровями и усиками. И вот этот молодой Гафиз внезапно – как внезапно сбегает вскипевшее молоко – превратился в предводителя отряда и кровопийцу. И все как-то отодвинулось в прошлое: и прежние восстания против властей, и регулярная армия, которая приходила усмирять бунт. Остались только Гафиз и Сирия, которую он топтал и полосовал, как мог и умел.
Гафиз жег и палил. Сирия прозвала его Огненным Гафизом. Его раздражало и выводило из себя все живое, все, что стоит на земле. Поэтому он жег и крушил все на своем пути, приходя в ярость оттого, что камни не горят и что нельзя загнать в землю последнюю травинку. «Я оставлю в Сирии только небо», – говорил он, когда снисходил до того, чтобы говорить; и то, что он делал, вполне соответствовало его словам.
Попав в беду, люди спрашивали себя, каким образом этот молодой, застенчивый, кровь с молоком школяр превратился в змия, что режет и колет и не может заснуть, если небо над ним не алеет от пожара. Что это за науки, которые он изучал, что за книги он читал? В каком медресе этому обучают? Кто и когда вселил в него эту ненависть, откуда взялся огонь, который все жжет и рушит, не иссякая и не слабея? Так спрашивали люди, не зная, зачем спрашивают, и никогда не получая ответа. И молились богу не потому, что надеялись на помощь – бог тогда был еще на стороне Гафиза, а потому, что Гафиза молить было бесполезно.
И люди бежали в пустыню, где смерть была более вероятна, но менее ужасна, чем та, которую несли копья и смоляные факелы воинов Гафиза. Там, в пустыне, сирийцы забивались в пещеры, выкопанные в крутых склонах песчаных барханов. Но жажда и голод выгоняли их ночью искать воды и пищи на границах оазисов. Здесь их поджидали люди Гафиза и убивали, как зверей на водопое. На тропинках, ведущих к воде, и около водоемов всегда можно было видеть убитых и раненых.
Так проходили годы, а Гафиз все усмирял Сирию, которая была уже на грани смерти. Уничтожая и разоряя других, он приобретал и умножал свое богатство. Воздвигал крепкие высокие строения, вешал на них тяжелые замки с секретом и тяжелые засовы.
И к чему я все это тебе рассказываю? Ведь все равно всего не расскажешь. Он жег, палил, вешал, насильничал и грабил. И все ему сходило с рук, и ничто не могло его удержать: ни закон аллаха, ни власть султана, ни слезы, ни ненависть тех, кого он преследовал. Но видишь (эти слова раб произнес тихо и значительно, так что я даже посмотрел на его руки, будто он и в самом деле что-то мне покажет, но он только слегка выпрямился и, полузакрыв глаза, едва шевеля губами, начал низать слово на слово, быстро и отчетливо, как бы читая молитву), видишь, есть спасение от любого страдания и от любого зла: каждое мгновение человек может ошибиться, хотя бы на волос ошибиться, и этого достаточно, чтобы принести ему смерть и погибель. А подумай, из скольких мгновений состоит наша жизнь! Подумай и о том, что легче ошибиться тому, кто преследует и действует, чем тому, кто страдает, укрывшись в убежище. Люди думали, что нет на Гафиза управы и не видно конца его насилиям. Но однажды и он ошибся: сжалился над слабой, умирающей женщиной, встретившейся ему на пути. На мгновение перестал ненавидеть и убивать, и этого было достаточно, чтобы и на него нашлась управа.
Преследуя одну знатную и многочисленную семью, которая скрывалась в пустыне, Гафиз оторвался от своего отряда. Следы вели его одним из тех путей в пустыне, которые проложены к воде, и привели к почти высохшему руслу. На желтом песке под чахлым деревцем, не дающим тени, он увидел обессилевшую девушку. Она была почти нагой, опаленная ветром пустыни, ее ноги и колени были в кровавых ссадинах – так часто она спотыкалась и падала. Идти дальше она не могла. Огромные, лихорадочно блестевшие глаза не источали больше слез, но на обожженных солнцем щеках от высохших слез остались красные борозды, похожие на раны.
Подняв глаза от земли, она увидела саблю Гафиза, короткую, но тяжелую, как тесак, и, глядя высоко поверх сабли и воина, произнесла слова молитвы: «Во имя бога милосердного превыше всякого милосердия». Прошептала как существо, которое больше ничего не боится и ни от чего не защищается, ибо уже мертво, и неизвестно только, почему сохраняет дар речи. Вместо того чтоб нанести удар, Гафиз раскрыл объятия. Люди, догнавшие господина, застали его еще в этом положении. На кисти правой руки Гафиза на ремне висела оброненная сабля.
Гафиз приказал спрятать девушку в надежное место и не беспокоить ее. В тот же день вечером, когда девушку привели к нему, закутанную в какой-то мужской халат, он отослал ее в свой гарем.
Раб, до сих пор рассказывавший без остановки, поглядел в окошко под часами и замолчал. Я тоже невольно посмотрел вниз. Слуги приготовляли носилки, напоминавшие обычные, только из полотна и покрытые подушками и покрывалами. На носилки тихо и осторожно поставили, точно колоду, Гафиза, и, спустившись по каменным ступеням, рабы исчезли со своей ношей. Мой турок заволновался и медленно, словно нехотя встал. Казалось, что он уйдет, не окончив рассказа и не простившись. Но он остановился у самой лестницы и снова заговорил быстро, комкая слова, точно боялся, что его каждую минуту могут позвать, и потому торопился передать самое важное и необходимое, хотя бы в главных чертах. Говоря, он уже смотрел не на меня, а на стену, будто читал то, что на ней написано. Продолжение его рассказа было менее ясным, но более живым.
Так вот, женщина эта со временем завладела и гаремом, и всем имуществом Гафиза, и самим Гафизом. Он верил только ей. Ей оставлял ключи, когда отправлялся в поход. Он не знал или забыл сирийскую пословицу, которая известна любому ребенку: если хочешь жить без забот – храни ключи от дома за поясом, если хочешь терпеть убытки – отдай их самому верному своему слуге, если желаешь своей гибели – доверь их жене. И вот после стольких лет совместной жизни однажды вечером Гафиза, вернувшегося со своим отрядом, встретили в его собственном дворе вооруженные люди. Все его воины были перебиты, кроме одного, которому удалось скрыться в темноте. Гафиза ранили и стащили с коня.