— Горушка, одумайся, миленький, ведь надо покоить целую семьищу. Разве тебе надоело матушкино-батюшкино раздольице, пораскинь умишком, хороший.

Встала, обняла сына, но он оттолкнул ее, поднял баул и понес в коляску мотоцикла. Анна хотела сказать, что мотоцикл куплен на ее деньги, но язык онемел.

15

В полуденную дойку приезжала делегация из Островилова. Маша была в ударе. Доила коров с таким вдохновением, что сам островиловский председатель воскликнул:

— Надо же так наловчиться!

После ее долго расспрашивали. Она охотно отвечала, спешить было некуда: на токах с зерном задохнулись; хлебища уйма, и гоняют-гоняют грузовики на Урочную, на базу хлебопродуктов, день и ночь почти без останову. И Пшонкина с машиной забрали на вывозку зерна. А у островиловских вон времечко нашлось даже на экскурсию.

Угнали в луга стада. Уехали гости из Островилова. Маша осталась одна. Бывает же такое: будто ничего особого не произошло, а тебе радостно, и мир вокруг тебя светел и просторен, кажется, что он для тебя такой ликующий, для тебя существуют и слегка подернутые маревом пестрые поля, и перелески, грезящие на взгорьях и впадинах, и долы с кружевами орешника по краям и с зеленой, густой, как щетка, травкой, успевшей отрасти после покоса; и тогда хочется побыть наедине с молчаливым сияющим простором.

Маша пошла наобум мимо осинника. Шла, не торопилась. Устинья на току у зерна, Костя со стадом у Уроченского леса, а что Маше дома сидеть? Полы вчера помыты, курам перед уходом на Барский пруд дала пшеницы.

По волнистой окраине широкого дола Маша поднялась из низины и незаметно для самой себя оказалась неподалеку от фермы.

Вошла в новый двор. Было просторно и тихо. Может быть, двор показался особенно огромным потому, что пока в нем установлены лишь кормушки. В сердце толкнулась тревога: Андрей Егорович обещал к осени пустить кормораздатчики и транспортеры. Осень на пороге, установят ли? Если не успеют, то как она совладеет с оравой коров?

Но когда вышла из прохладного коровника, когда солнце теплом обласкало, тревога поутихла: раз Андрей Егорович обещал, значит, будет; и потом, не сегодня и не завтра загонят коров во дворы, стоит теплынь, и про-сто не верится, что осень близко.

Маша по трапу взобралась на недостроенный кормоцех, села на стену, отсюда, с высоты, была видна вся долина вплоть до Уроченского леса, и она, долина, там и сям шевелилась; вправо по темно-бронзовому полю шли друг за дружкой уступом четыре комбайна, позади них оставалась широкая полоса светлой стерни, простроченная поперек рядами соломенных куч. Там, где поле оголилось от нивы, дымили тракторы с соломокопнителями. А где высились белые ометы, там тракторы отрезали как от пшеничного каравая ломти, за ними поле чернело: то поднимали зябку. Чуть подальше серел пар, и туда сновали машины, то Юрка Шувалов со своими товарищами возили доломитовую муку под озимый клин.

Маша повернулась к Малиновке. По сжатым овсам к ферме приближался человек. Кто бы мог быть? Узнала — да это же дед Макар! Как Маша начала себя помнить, дед Макар служил при ферме.

Надо бы спуститься вниз, а нет желания даже пошевелиться. Дед Макар, наверно, приметил ее на стене, поэтому, миновав сторожку, подошел к цеху и, задрав тощую бороденку, подивился:

— Как ты тут оказалась? Ишь забралась куда! Чай, расшиби в тыщу, ты не коза.

— Дедушка, отсюда все видно!

— Видно. А ты знаешь, что случилось?

— Что?

Маша со стены мигом соскользнула.

Дед Макар морщинами лицо засеял, пошевырялся пятерней в затылке.

— Пугать не буду. Сам толком не слышал, но будто бы Егор Калым — расшиби в тыщу такого хулигана, опуги на него нет, никто не возьмется за него как следует — не то избил, не то убил Костю Миленкина.

— Что ты! Не может быть…

— Я сказал: толком не знаю.

— Костю не за что.

— За что бьют такие? Они сами не знают за что. Может, байки все.

Маша побежала в Малиновку: дед Макар только сумятицу в голове создал, одолевало одно и то же: «Костя ушел со стадом к Уроченскому лесу, почему там оказался Егор Калым?»

Будто ветер втолкнул ее в сени, споткнулась о порог. Слава богу, Костя сидел на кровати, он был живой, но какой вид! Нос с горбинкой утонул в сине-багровых подтеках. Костя прикладывал к лицу мокрое полотенце. Маша кинулась к нему, но остановилась с протянутыми руками — вдруг больно ему сделает.

— Костя, Костенька, жив!

На его изуродованном лице появилось подобие улыбки:

— Почему же я должен быть неживой?

— Дед Макар сказал: он тебя до смерти. Фу-ты, как я испугалась! Костя, ты живой!

— Я тоже его хорошо разрисовал. Эх, в школе некому было самбо научить!

— Костя, он мужик, а ты… Зачем в драку полез?

— Я бы его зубами изгрыз за те слова, что он сказал. Все же раз я его тяпнул, он заорал!

— Из-за чего ты с ним? — тормошила Маша. — Ну, что молчишь? — Всю жизнь ей мешал Егор Калым, всю жизнь его ненавидела, в двенадцать лет думала его зарезать, не зарезала. Почему нет на таких управы, почему? — Костя, скажи, я пойду к Андрею Егорычу…

— Не надо, я первый налетел, и дети у него, четверо.

На вечернюю дойку Маша опоздала. Доила и видела, как Матвей Аленин что-то рассказывал Тимофею Грошеву, но из-за гула агрегата ничего расслышать не могла. Сообразила: вот кто знает — дядя Матвей.

И хотя с самого вечера было довольно темно, она не пошла с доярками, промешкала на пруду, будто ноги мыла, вернулась, когда доярки гомонили за плотиной, отозвала в сторону Матвея Аленина.

— Дядя Матвей, за что Калым Костю?

Матвей немного помялся:

— Как тебе сказать? Он, Егор-то, стоговал солому — все плотники на стоговке. Мы со стадом шли по уроченскому оврагу. Ты знаешь под тремя дубочками родник, вола в нем больно гожа. А ведь жара. Гога Кошкин зябку поднимал, попить пришел, этот городской шофер Юрка-гармонист пить, значит, тоже захотел. Егор к ним присоединился. Плотники стоговали, а Егор сама знаешь какой! Ушел, и все. Ну, попили, закурить решили. Костя в аккурат поравнялся с родником. Я не слышал, как у них вышло, только гляжу: Костя с Егором дерется, Егор-то вон какой ломоть, выгульный, а Костя силен, да молод. Костя налетит, ударит, а Егор раз — и с ног его. Костя вскочит и опять на Егора. Парни сидят, скалятся, разнимать не думают. Вижу, дело до плохого может дойти. Побежал, развел их.

Маша с дрожью в голосе спросила:

— Из-за чего они дрались?

— Сам я тех слов не слышал, но Гога говорил, что он, Егор-то, плохо о твоей матери сказал, ну и о тебе нехорошее брякнул. Сама знаешь, Егор какой, язык у него, как помело, один сор метет. Ну, Костя на защиту, вишь…

Маша заторопилась. Из-за нее Костя подрался, из-за нее весь в синяках, а эти, ее бывшие женихи, зубы сушили вместе с Егором. Говорили: любят ее. Ах гадины! И Егору дали волю, что хочет, то и вытворяет. Алтынов приходил мать уговаривать: оставайся в колхозе, да тут кого хочешь с выселок выживут. Конечно, мать виновата: сколько лет Егора близко не подпускала, а перед пасхой попросила его ворота починить, после водкой угостила, сама выпила… И пошло-поехало.

Маша не замечала темноты, шла, чутьем угадывая дорогу, громко шлепала ботинками. Жгло и мучило одно — нельзя этого оставлять, надо пойти к Андрею Егоровичу, рассказать как есть, но у околицы поостыла: а чего скажет председателю? Про мать он знает, и тут на чужой роток не накинешь платок. Припомнились слова Устиньи Миленкиной:

«На работе устанешь, а вот, того, голова, на душе легко. День без дела просидишь — вся измаешься. Люблю в поле работать, особенно в сенокос — и тепло, и светло, и воздух травяной, с медом. В город бегут, в городе шум, гам, день проходишь — угоришь. И имечка, того, голова, тебе там нету, нет, и все. Здесь я Устинья Миленкина, меня все знают, спроси любого: «Чей то новый дом?» Любой скажет: «Устиньи Миленкиной».

«Знают, — подумала Маша, — зато укусят так, что поневоле в город убежишь».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: