Теперь я был готов начать тут зимовать, на тропе в глубокой расщелине, оставаясь невидимым, даже когда опадут листья, что могло вполне произойти. Меня не было видно, а при осторожности — и не слышно. Я старался не рубить дрова и решался поработать секачом только одну ночь в неделю, когда я заполнял нижнюю камеру хворостом и жег его. Это высушивало логово и давало слой горячей золы, на которой я мог приготовить сколько угодно мяса.

Сушеных и консервированных продуктов у меня было достаточно, потому что в значительной мере я питался подножным кормом. Орехи, терн и ежевика росли прямо у порога, время от времени я надаивал ведерко молока от красной коровы: она была большая любительница соли, и ее нетрудно было заставить смирно постоять в «стойле» кустов ежевики, примыкающих к восточной изгороди.

Рогаткой я добывал себе столько кроликов, сколько мне хотелось. Оружие это никудышное. Как человек, чье хобби — изготовление баллистического оружия, древнего и современного, я должен был стыдиться использовать резину, когда несравненно лучшее оружие можно было изготовить из плетеного волоса или жил. Но я уже был так далек от всего этого. Добывать кролика в эти дни я себя просто заставлял. В конце концов убивать ради пищи — не такой уж грех.

Хотя существование подобно Робинзону Крузо должно бы прекрасно соответствовать моему характеру, мне чего-то недоставало. Дел занять себя почти не осталось. Одиночество меня не тяготило, воспоминания, связанные с этим местом, тоже не смущали душу. В этом заслуга Асмодея. Он давал выход снедавшим меня чувствам тоски и печали. Я терял веру в себя, и это пугало. Даже эта тетрадь, которой я поверял свои тягостные сомнения, ничем мне не помогла.

* * *

Не решаюсь дать своему воображению и мысли распускаться и снова обращаюсь к тетради умственной гимнастики. Сверху меня обдувает «вентилятор», и достаточно света. Хорошо положить под ним лист чистой бумаги. Моим глазам и уму давно хочется сосредоточить на чем-то внимание.

Месяц назад я написал, что чувства одиночества у меня нет. Это правда, и это как раз и стало причиной совершенной глупости. Суть безопасности человека, за которым идет охота, в том и состоит, что он должен чувствовать одиночество; тогда все его существо как бы отцепляется от внешнего мира, и он мгновенно ориентируется и по-звериному чует надвигающуюся опасность. Я же... меня поглотили нежные, переменчивые отношения с котом и копание в душе. Боже мой, мне бы стать ушедшим на покой членом правления какой-нибудь компании, жить в уединенном коттедже и только слегка беспокоиться, как бы не раскрылась не совсем честная игра на бирже!

Страшной глупостью стало мое письмо Солу с просьбой прислать мне книг. Поскольку все в моем земляном жилище полностью устроено, образовалось слишком много досуга, а заполнить его было решительно нечем. Помимо смутного ощущения неудовлетворенности стала еще заботить потребность секса.

Секс для меня никогда не составлял проблемы. Как все нормальные люди, я без особого труда усмиряю свои желания. Когда надобности усмирять их не было, я прекрасно устраивался, но мои чувства глубоко не затрагивались. Признаюсь, я стал думать, что настоящей страстной любви никогда не испытывал. Скажем, итальянки наверняка считали меня типичным представителем фригидных англосаксов.

Отчего тогда я так упорно сопротивлялся возвращению на эту глухую тропу? Я расцениваю это именно как сопротивление, поскольку не желал признаться самому себе, что путь к ней — моя цель, пока не оказался в двадцати милях от нее, при том, что двойная живая изгородь над тропой представляет идеальное укрытие, какое я так жаждал найти. Хорошо, значит, мне хотелось уберечься от боли воспоминаний. Но я не могу вспомнить даже ее лица, кроме того, что глаза ее на фоне смуглой кожи казались фиолетовыми. И это, конечно, просто причуда памяти: я часто выискивал мужчин и женщин с фиолетовыми глазами и никогда больше не встречал таких. Повторю, я никогда не был влюблен. Иначе чем объяснить спокойствие, с каким я воспринял крушение своего счастья. Я был готов к нему. Я умолял ее остаться в Англии или, по крайней мере, если она считала себя обязанной вернуться, быть более осторожной в своей политике. Когда узнал, что она умерла, я пережил это совсем легко.

Я написал Солу прислать книг — пищу для ума, которую я хотел переваривать зимой, стараясь при каждом повторном прочтении чуть поглубже проникнуть не в то, что написано, а в то, что автором замышлялось. Письмо свое я не подписал и вывел печатными буквами, прося прислать книги в филиал почтового отделения в Лайм Реджис на имя профессора Фулшэма. В свое время Фулшэм был (надеюсь еще и остается) профессором христианской этики, и мне казалось, что с отросшей бородой я внешне похож на него. Наверное, я ошибался; но всегда бывает интересно придумать себе роль и чувствовать себя другим человеком.

Появляться в Биминстере мне больше не хотелось. Пока был сезон отпусков, три моих появления там и рассказы о себе конечно прошли незамеченными; но накануне октябрьской непогоды человек в палатке среди холмов дает повод для разговоров: где он там торчит и зачем. Мой выбор пал на маленький городок Лайм Реджис, потому что туда зимой приезжает немало народу, и один посторонний не должен был привлечь к себе внимание.

Борода у меня торчала клочьями и казалась не менее пристойной, чем у членов кружка «Блумсбери»[9]. Благодаря тщательному промыванию и примочкам опухоль на глазу спала, и его повреждение выглядело скорее как некий врожденный дефект. В моей внешности не было ничего странного, ни в манерах, ни в опрятности костюма, что бы могло привлечь внимание полиции. А что касается других моих преследователей, то искать меня в Дорсете было равносильно поискам на Камчатке.

Пару часов до рассвета я бродил по окраинам городка, а в течение дня прятался в кустах возле большого пустующего дома. Вечером я зашел на почту, назвался профессором Фулшэмом и спросил, нет ли на мое имя посылки с книгами. Это был маленький, темноватый магазин писчебумажных принадлежностей и табачных изделий, с непременным чайником, кипящим в задней комнате.

— Извините, посылки на такое имя нет, — ответила мне хозяйка почтовой лавочки.

Я спросил, нет ли тогда письма.

— Кажется, должно быть, — сказала она игриво и извлекла из-под конторки полдюжины писем.

Женщина, что рассматривала висящие на шнурах вдоль окна журналы мод, сказала «гуд бай» и вышла, осветив на мгновение магазин слабеющим вечерним светом. Почтмейстерша вперилась в меня взглядом, будто ее огрели по лбу; глаза были как башмачные кнопки — круглые и пронзительные.

— Знаете, в задней комнате... еще есть письма, — говорила она заикаясь и бочком, не спуская с меня глаз, прошла за перегородку.

Я услышал возбужденный шепот и девичий голос:

— О, ма, я не пойду туда! — за чем последовал звонкий шлепок.

Девочка лет двенадцати выскочила из задней комнаты, нырнула под откидную доску бюро и, бросив на меня испуганный взгляд, кинулась по дороге. Хозяйка застыла в дверях задней комнаты, будто под гипнозом.

Все это мне не нравилось, но что произошло не так? Не мог понять. На мне был мешковатый костюм и шарф; мне казалось, я был полным воплощением одетого по погоде служителя науки на тягостном пути домой после вечернего чая в гостях. Очки я не взял, посчитав, что без этих огромных окуляров на меня будут меньше обращать внимание. В сущности, ходил я теперь в очках или без них, разницы никакой не было.

— Послушайте, мадам, — сказал я, разозлясь, — если вы избрали путь обслуживания людей, я прошу отдать мне письмо.

— Не смейте подходить ко мне! — взвизгнула она, отскочив за дверь.

Оказывать почтение почтовой службе Ее Величества было не время. Письма она бросила за ограждение из сетки, за которым держала деньги и марки. Я протянул через него руку и взял конверт, адресованный профессору Фулшэму.

вернуться

9

Кружок «Блумсбери» — популярная в Англии начала XX столетия группа либеральных интеллектуалов, художников и писателей, среди которых наибольшей известностью пользовалась писательница Вириджиния Вульф (1842-1941). Название кружок получил от улицы в центральной части Лондона, где встречались ее участники.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: