Я включил мотор.

Он остался там.

13

— Тьфу ты, нечистая сила, — Шеф бросил на стол серебряный нож, который только что вертел в руках. — Одно постичь не могу: как ты меня, пожилого, серого, зубастого, заманил на эту лекцию? Почему я согласился?

Из Политехнического мы забрели в «Берлин».

Молодой, похожий на дипломата повар показал нам в серебряной посуде серебряного живого карпа. Большая рыбина звенела хвостом, и серебряный свет электрических ламп отражался в стеклянных ее боках.

Шеф крякнул: «Хо-орош…» И теперь мы ждали, когда этот карп вернется к нам золотым от корочки, в развале золотых картофелин и чего-то еще.

— Выпьем, — сказал он.

— А потом танцевать пойдем, — съязвил я.

Он поглядел по сторонам.

— Не вижу повода к веселью, да и приглашать некого… Ладно, закусывай.

— Так чем ты недоволен? Развлекся на лекции.

— Не выношу глупости, а еще пуще невежества… Летающие блюдца, тарелки… Шарлатанство!

— Если гибнут пилоты в погоне за этим шарлатанством?

— Иллюзия, мираж.

— Мираж нельзя уловить локатором, а ты слышал… они имеют плотную массу, объем.

— Смена воздушных слоев, — Шеф густо положил на калач слой масла. — Граница может быть настолько резкой, что луч радара будет отражаться как в зеркале.

— Не криви душой. Тебе сказали: сигнал не отражается, он усиливается летящей…

— Кастрюлькой, ты хочешь сказать? — он впился в калач.

— Блюдечком с голубой каемочкой, — отпарировал я.

Шеф промычал что-то полным ртом, судя по глазам, весьма ироническое.

— Не надо, как с нашими лучами, — воспользовался я беспомощностью собеседника. — Непонятно, значит, приклей причину, какая тебе удобней, выдай за неоспоримое — все остальное к черту.

— Огэя кукая моэ муумия, — процедил он.

Только я мог по едва уловимым сочетаниям слов и богатству моей эрудиции понять сказанное: «Очень кому-то мало мистики…»

— Даже при твоей скептичности, — ответил я, — можно и тут найти зерно… Если не пришельцы катаются в тарелках, то, может быть, хрустальки атмосферного льда, зеркальные слои путают наши лучи с отражением чего-то.

— Улуая моэки псс.

«Слушаю тебя, милый, и посмеиваюсь», — безошибочно переводил я. Тут он одолел калач и сказал на чистом русском языке:

— Много ты собрал этой всякой магнитной мистики? Помогает?

— Пока нет. А ты мыслишь, я это без пользы?

— Не знаю, тебе видней… Пропадаешь по разным лавочкам. Спрашиваю: где наш Искатель? Маринка плечиками ведет. Уехали в институт металлов, уехали в Магнитный, уехали на семинар омагниченной воды, уехали в Историческую древние книжки лузгать… А мне потом звонят, уговаривают. Руденко прямо домой звонил, просит: «Послушай, не мог бы ты отпустить к нам своего лаборанта». Тебя, значит… «Уж очень хватко и чисто он видит и мыслит. Зачем тебе такой? У тебя же электроника…» Обнаглели!

— Плохо, что ли?

— Зарплату где получаешь? У них разве?.. Толку не вижу, проку нет. Магнитная вода! Чушь какая-то, муть. Ничего не поймаешь в ней… Потом эти… летающие тарелки. Ну я понимаю, вода, магниты, куда ни ступи, кругом и всюду магниты, может быть, где-то хвостик уловишь. Но тарелочки!

— Да, лучше бы я не с тобой пошел на лекцию, — совсем ни к чему сказал я.

— Конечно, с девчонкой! — воскликнул он. — Так и делай. Они, глазастые, любят мистику, таинственность. А я стар.

Мимо нас прошли к фонтану в середине зала шаткие парочки.

Музыка повела тянущую, зыбкую, печальную мелодию.

Вот одна из девушек, в такой же, как у Лады, кофточке плавно мелькает за темными пиджаками. У другой волосы лежат как у нее…

Нам принесли карпа, дрожащего золотыми брызгами на сковородке. Шеф плотоядно потер ладонью о ладонь, опустил в сковородку серебряную лопатку.

— Смотрю я на тебя, чего ты грустный?

— Музыка томит.

— Так не сегодня. Вообще… день, два… На каждый звонок бегаешь… С нею не ладится? Ты скажи. Старику можно. Легче будет.

— Все тебе известно. Все. Даже это

Он отвел глаза.

— Почему же не ладится? — небрежным тоном отрезал я. — Сам не очень стараюсь,

— У тебя, знаешь, не те годы, чтобы самому выкаблучивать.

— А я боюсь.

— Чего же ты, бедненький, боишься? — он положил мне кусок ароматной рыбы.

— Поймешь ли?

— Где нам! Но я постараюсь.

— Она, — сказал я, чувствуя напрасность, ненужность моей хмельной откровенности. — Она пришла… появилась так непохоже… так все минуты с ней были необычны, все до одной… Необычны, как фантазия. Вот и боюсь, вдруг она станет, окажется деловой, деловитой… ну, разбитной… Слова не подберу.

Шеф поставил рюмку на стол, прищурил светлые свои глаза:

— Эва, как тебя… Придумал, я вижу, ты ее. Придумал! — убежденно повторил он.

— Что? — не понял я.

— Разве тебе такое нужно? — громче нормального воскликнул он, и за ближним столом оглянулись. — Фокусы, романтику оставь им, юным… Тебе нужна женщина домовитая, деловая.

— Кандидат наук, а? — съязвил я.

— Конечно, башка непутевая… Придуманное всегда болью выходит.

Я разозлился.

— Что значит «придуманное»? Кому как… Один мой знакомый хирург жалуется, не может он, дескать, смотреть на женщину как прежде. Анатомию видит.

— Анатомия тоже полезна, — вдруг ласково сказал Шеф. — Только ты не путай. Меня словами не проймешь.

— А чем, скажи, старина, тебя пронять? Не хочешь ли ты открыть мне глаза на то, что все девушки, например, алчут выйти замуж и все так просто на белом свете. Меня таким открытием пытались убить не однажды. Но я живой пока! Помнишь ли ты, как звенели шпаги трех мушкетеров? Помнишь ли ты, как бились они во имя Прекрасной дамы? Помнишь ли ты, как стучало твое мальчишечье сердце?.. Один мой ровесник тогда просветил меня. Он в ученую книгу заглядывал. Они, говорит, мушкетеры твои, белье не меняли по году. А прекрасные дамы в семнадцатом веке спали на грязных простынях и вшей давили спицами в причудливых своих прическах… Вот как! Если теряем что-то, сами не можем, не умеем. Если видим в любой… два розовых уха, две круглых щеки да еще кое-что…

— Постой, постой! — он отодвинул дымящего в золоте карпа, лег плотной грудью на стол. — Грамотные, все понимаем. И то, что из какой-нибудь милой девушки можно средь бела дня сотворить сказку, а можно увидеть в ней же черт знает что. Мир одинаков для всех и неодинаков. Каждый несет его в себе, каждый творит свой мир. Кто как видит. Я, каюсь, может быть, слеп, но тогда расскажи мне, кто ее родители, чем она дышит. Богатая, бедная? Как одевается, болеет, не болеет?

Мимо нас опять прошаркали парочки. Мелодия сплелась в плавном, приглушенном танце.

— Не знаю… Бедно одевается.

— И все? Больше вопросов не имею, — он подвинул к себе карпа.

Мелодия колебала танцующих. Серебряный пьяный свет плескал воду фонтана.

— Плюнь, — сказал он вдруг, — плюнь. Хочешь, я тебе помогу? Потуши сияние — все пройдет, погаснет, коли нет основы.

Как ее зовут?

— Лада.

— Эва! Имечко словно подобрал… — он с упоением жевал рыбу. — Есть у меня приятель, Миша. Поэт, песенник. Он имена такие с огнем ищет. Ох и разбазарит он твою Ладу. Пыль от нее пойдет по закоулочкам…

— Тебе самому не грустно от этих?.. — спросил я. — Тебе не жаль?

— А что мне жалеть?

— Не знаю что, — сказал я. — Проклятая кабацкая музыка. Хоть бы кто их остановил.

— А мне нравится. Тепло, светло.

Шеф закурил, откинулся на спинку стула, кивнул официанту.

— Жалость жалости рознь, — высказал он. — Жалость, она слепа, — он достал деньги. — Вот моя купила раз живую рыбу, вроде этой. И жалко ей стало под нож ее. Дышит ведь. Не могу, живая, говорит, пусть плавает. Отнесла в ванну, открыла кран… Я через пять минут иду закрыть, вижу, — он засмеялся, — туман стоит от пара. Кипяток! Наша рыбка, бедная, вареная, кверху брюхом плавает… От слепой любви да жалости всегда так.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: