— Что? — журналист удивленно поднял голову. — Да, в самом деле…

Главный хмыкнул, серые глаза его лучились морщинками от смеха.

— Да, пожалуйста, напишите, я больше всего люблю Толстого, — сказал он. — Читаю много, слежу за последними новинками, но больше Толстого…

— Классику? — согласно кивнул Симпатичный, так и не отрываясь от блокнота.

— Позвольте мне тоже взять у вас интервью, — Главный тронул его за рукав.

— Да, пожалуйста.

— Вы, я заметил, немного знакомы с формулами. Где вы учились?

— На факультете физической химии. Меня, так вышло, направили в школу.

— Учителем?

— Да.

— Много вы работали?

— Два года.

— Предметом своим занимаетесь?

— Нет. Я журналист.

Больше никто не чиркал. Стало совсем тихо.

— Да, — как бы никому сказал с придыханием Главный. — Быть учителем — значит быть подвижником… Такое славное дело.

Опять зашуршала бумага.

…Ночью в гостинице я долго сочинял письмо. На удивление, было в нем столько забытых мной, милых, смешных, таинственных, слов.

Я говорил ей, как весело, как светло и печально все вокруг меня перемешалось. Как похожи на материнские маленькие девичьи руки… Я просил не очень сердиться на далекого странника за то, что пропал, не успев позвонить, уехал неизвестно куда.

Жаль, я не мог рассказать ей, как волнует меня день, утро, всеми ожидаемое здесь, когда полетит несдвигаемая, нелетающая, многотонная серебряная башня с моим драгоценным, живым и чутким вкладышем.

Жаль, я не мог рассказать ей, как лифт поднимал меня к вершине, к полированной маковке башни, каким игрушечным выглядит сверху автомобиль Главного, какая даль открывается на четыре, на пять необъятных сторон света, как летят под нами запоздалые птицы на юг, как на матовой грани башни кто-то мелом вычертил: «Привет, Луна!»

Жаль, я не мог рассказать ей, каким черным провалом в подземную глубину кажется гулкая шахта в бетонной площадке под самым раструбом ракеты, шахта, куда потечет, содрогая спаленные недра, неутолимое пламя. И загудит провал, как труба, как победный ревущий рог исполина.

…Его бросили на деревянный белый диван, как бросают пальто, вбегая с улицы. На ходу, небрежно, просто шмякнули об спинку, и рукава свесились до самого пола. На разрыве соединений видна мягкая подкладка. На сгибах она уже потерта, малиновая шелковистая подкладка.

Так он и лежал, оставленный кем-то, рабочий костюм космонавта. Я не удержался, потрогал. Упругий панцирь небесных…

Вот и я, кажется, сбиваюсь на риторику. Но черт меня возьми, если этот скафандр не веет моим, да, моим, таким далеким от всего этого детством! Далеким не по годам, не по возрасту. По своему времени. Годы были другие. И все вокруг меня было другое. Жилось трудно. Усталая мама, вечные заботы, холодный, слепой деревянный дом, плохо одетые учительницы в школе, уроки, пионерские сборы. И нигде ни слова про космос, ракеты, полеты.

А я читаю всего Циолковского, которого можно достать в библиотеке, читаю не по школьному заданию — по велению сердца. Читаю… Нет, не формулы полетов, не законы вселенной, читаю все популярное, что есть у Циолковского, глотаю как самый увлекательный роман. И на уроках арифметики рисую ракеты. А ночью выхожу на стылую в сугробах улицу, долго смотрю на синий от холода в щербинках сияющий диск Луны, чувствуя, как леденит мое сердце необъятная пустота.

Почему?

Я не стал космонавтом. И я не мечтал быть летчиком или строителем самолетов. Помню только, что все началось с «Аэлиты», удивительной и «антинаучной» книги.

Вспоминаю теперь и улыбаюсь.

Вот они лежат, голубые доспехи. Мечта моего голодного детства. И подкладка уже потерлась на сгибах.

В бетонном бункере тесновато, потолок нависает над головой, поэтому все команды кажутся гулкими, торжественными. Главный стоял с микрофоном в левой руке и слушал, что говорил ему обыкновенный домашний динамик на столе, на котором звенела в стакане чайная ложка.

Не знаю, как проходил первый запуск, но теперь все делалось так, будто люди выполняют привычную, налаженную до последней секунды работу.

Вентилятор в углу приносил к нам в подземелье степной ветер. На длинной бетонной стенке, как маленькие прозрачные глазки в толще камня, земли, металла, горели пультовые лампочки.

Я посмотрел в зеленоватое стеклышко перископа.

Люди в кожаных шлемах и теплых куртках покидали переходы металлических ферм. Было видно, как ветер заставлял их цепляться, падать грудью на поручни, падать в открытые двери лифта. Было видно, как бьется натянутый на верхней площадке брезент, экран от ветра.

Люди покидали ракету прежде, чем она покинет их. Казалось, ветер подул в оставленный для него наверху высокий брезентовый парус. Громада железных опор медленно тронулась и поплыла от ракеты. Последний, кто крепко держал ее на земле, — каркас тоненьких лестниц, площадок и переходов.

И мне показалось вдруг, что стоит она, уже отрешенная от всего земного, от всех земных суетных дел и событий, от всех людей на земле. И вот уже лютый космический мороз опустился к ней, охватил, обнял ее ледовым белым, снеговым шлейфом, чтобы скорей окунулась она в беспросветный холод.

Это жидкий кислород одел ее в белую шубу. Он вытекает из клапанов, дымится, окутывая, делая призрачным, небесным великое создание человеческих рук.

Я видел в перископ желтую, в красных пятнах равнину. К нам в подземелье динамики донесли тишину. Я видел, как суслик, удивленный вдруг наступившей тишиной, встал над кочкой, поднял кверху забавную морду, шевеля губами, потянулся к небу и моментально сгинул. Длинная тень от ракеты, как стрелка солнечных часов, протянулась, легла на степь, отмерив минуты, годы, века.

— Ключ на старт!

— Есть ключ на старт.

И я увидел, как повернули ключик, такой, каким включают моторы автомобилей.

— Ключ на пуск!

— Есть ключ на пуск.

Но вместо пламени брызнули тяжелые струи воды, обдавая металл конструкций, бетон площадки, плиты подземелья. Видно, таким страшным будет затаенный, готовый к прыжку огонь.

— Зажигание!

Снова тихо.

— Предварительная!.. Главная!

Волнение поднимает меня с места.

— Подъем!

Оператор нажал мягкую резиновую кнопку.

Дрожь колыхнула бетонные стены. Шаровая молния блеснула под ракетой, заливая площадку дымом, пламенем, пылью, песком и паром. Вспыхнули мгновенно, как маленькие молнии, шары перекати-поля. Гул, мне казалось, не сверху, а снизу, от пола, докатился к нам, рванул перекрытия, звякнул чайной ложкой, заставил мигать, волноваться тревожную россыпь лампочек на стене.

Я видел, как неохотно, с трудом пошла, приподнимаясь над раскаленным бетоном, ракета. В огненных муках рвалась она от земли. Но секунда не успела сменить секунду — и не осталось ничего в степи, кроме дыма и грома. Широкие ладони ближних и дальних локаторов качнулись кверху, будто провожая навсегда небесный корабль, созданный людьми…

Главный допил остывший чай, подвинул на рубашке молнию, снял с крючка немодное серое пальто.

— Подышим пойдем…

Все торопились наверх, на воздух, по тяжким бетонным лестницам, туда, за массивную, кованую дверь с надписью: «Курить запрещается». Люди спешили закурить. Они хотели смотреть в небо, синее степное небо.

— Чего я хочу? Как ты думаешь, а? — спросил меня Электронщик.

— Спать.

— Я хочу барашка, молодого барашка. Славный ужин, сытный

ужин был бы нам, к примеру, нужен… А шашлык? Горячий, душистый, в молодой зелени!.. Кстати, первым космонавтом был барашек. Француз Клод-Фортуне Рюжжери лет полтораста назад в пороховой ракете запустил барашка. Барашек невредимый спустился на парашюте… А я хочу спать.

В бункере пахнет крепким кофе. Здесь очень тихо. Я сам обрек себя на заточение в подземелье. На трое суток заточенья, как говорит Электронщик.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: