Эх, разве это охота! Сюда бы пару турманов. Чтобы свечой ввинтились в самую высь и оттуда вниз кубарем. Они-то уж приманили бы чужих. А так — пустое времяпрепровождение. Хотя и приятное, конечно.

Да, в голубиных делах он знал толк. В детстве что он, что Герман были заядлыми голубятниками. Когда семья переехала в Тюмень, Леонид даже написал отцу шутливое прошение с просьбой отпустить денег на покупку турманов. Это, доказывал он, чрезвычайно важно для "процесса нашего развития", ибо, гоняя голубей, большую часть времени проводишь на кры- | шах и тем самым дышишь наисвежайшим воздухом. Шутка шуткой, а деньги они получили. Из окна видна и часть тюремного двора. Если дождаться отлучки надзирателя в другой конец коридора (это можно определить по едва слышному шарканью удаляющихся шагов), то, взобравшись на стол, увидишь прогулку заключенных. Политических даже сверху, издали можно отличить — они ходят не в тюремном, а в своем платье, только на плече, как и уголовники, носят пришитую жестяную бляху с номером камеры.

Однако сколько ни вглядывался он, а знакомых так и не обнаружил.

Отдав часть дня физическому труду, он другую часть посвящал занятиям умственным. При строгом режиме, когда нет ни бумаги, ни книг, ни карандаша, сделать это было особенно мудрено. Но, как говорится, голь на выдумки хитра. На прогулке он отыскал небольшой гвоздь, незаметно пронес в камеру; и, выцарапывая им цифры, решал теперь на стенной штукатурке математические задачи.

Он даже поставил "биологический опыт* — поймал невесть I откуда взявшегося клопа, поместил в пустой чайник И каждый день наблюдал, как голодание влияет на сей живой организм. С месяцами клоп превратился в прозрачную пластинку.

Вечера отдавались играм — шахматам и кеглям, смастеренным из хлебного мякиша, — и искусству.

После Отбоя он отправлялся в театр. Улегшись на койку и: закрыв глаза, представлял себе всю дорогу — квартал за кварталом, перекресток за перекрестком — от своего дома на Забалканском проспекте до Мариинского театра. И дальше — ярко освещенный вестибюль, контроль, лестницу на галерку, зрительный зал с позолотой лож и бархатом кресел, наполненный бойкой неразберихой настраивающегося оркестра.

И спектакль — со всеми декорациями и мизансценами. От природы музыкальный, наделенный отличной памятью и слухом, — недаром в реальном училище он был любимым учеником учителя пения; исполняя трио, он пел вторым дискантом, партию же первого дисканта пел Лабинский, впоследствии знаменитый тенор, солист императорских театров, — он знал наизусть несколько опер и перед сном мысленно проигрывал их. Обычно после двух-трех сцен, зримо и слышимо возникших в мозгу, приходил сон, спокойный и успокоительный.

На втором месяце заключения режим полегчал. В камеру номер 505 стали приходить письма. Слова и строчки, процеженные сквозь мельчайшие сита осторожности и осмотрительности, а из них возникает жизнь близких и любимых существ: родителей, Любы, Германа. Их не тронули, они на свободе. Старики в Иркутске, Люба в Питере, Герман по-прежнему в Нижнем. Он отбывает солдатчину, а после нее, возможно, возвратится в институт.

Пришло разрешение пользоваться книгами. Что ж, коли правительство заменило институт тюрьмой, тюрьма Заменит институт. Он читает, читает, читает. Книги по истории, книги по философии, книги по биологии, книги по дарвинизму.

Еще с Тюмени у него были нелады с иностранными языками. Таганка — вполне подходящее место, чтобы восполнить этот пробел. Он принимается за немецкий, да так, что в короткий срок постигает язык и штудирует Шопенгауэра и Канта в подлиннике.

Бессмертный гётевский «Фауст» встает перед ним во всей сЕоей первозданной ошеломляющей красоте.

Пробует заняться и английским. Но терпит фиаско. Совершенно неожиданно и отнюдь не по своей вине. Томики Шекспира, посланные ему друзьями, были задержаны жандармским управлением. Ротмистр, ведавший передачей книг, отписал в тюрьму для объявления арестанту:

"Согласно циркуляру министерства внутренних дел заключенным разрешено читать классиков, а так как Шакеспеаре к писателям классическим отнесен быть не может, то книги не пропущены…"

Наконец-то свидание! Первое за столь долгое время. Быть отрезанным от брата и свидеться в такой мизерабельно-гнусной клетке, непрерывно гудящей голосами, разделенной двойной сеткой, с тюремщиком, неотступно ловящим каждое твое слово.

Герман сильно изменился к лучшему. Возмужал. Загорел. Ему чертовски идет офицерская форма пехотного прапорщика. Он едет в Петербург. Его снова приняли в Технологический. Отныне к многочисленным тюремным занятиям старшего брата прибавится еще одно, новое — изготовление чертежей и архитектурных эскизов для брата младшего. "Часы свои, дни и недели провожу, как и раньше, за книгами, а с некоторого времени еще и черчу на сетчатой бумаге, сочиняя для Герушки каменные и деревянные, штукатурные и нештукатурные дома". Одно непонятно, с чего это полковник Иванов расщедрился на свидание? Вероятно, махнул рукой на подследственного. Четыре допроса, проведенные за истекший срок, ничем существенным не обогатили ни следователя, ни дело, которое он вел.

Зато подследственный кое-что узнал. Вернее, увидел. Весьма существенное и важное.

Как-то, протирая оконные стекла, он заметил в переулке пролетку с поднятым верхом. Из-за извозчичьего кафтана выглядывало синее, с красным кантом колено седока.

Пролетка въехала в тюремные ворота. Из нее вышел жандарм, а следом за ним какой-то студент, видимо привезенный с допроса.

С того дня он всякий раз, заслышав стук колес на мостовой, вскакивал на стол и принимался за протирку окон. И в конце концов увидел тех, кого он так ожидал и кого ему так не хотелось бы здесь видеть, — Бруснева, Афанасьева, Кашинского.

Несколько секунд, и они исчезли. Но и этого ничтожно малого времени было достаточно, чтобы давнишнее предположение обратилось печальной уверенностью:

— Товарищи в тюрьме. Организация провалилась. Они находились под одной крышей с ним, но они были бесконечно далеки от него. Как ни старался он, ни малейшей связи установить не удалось.

Лишь однажды утром он был разбужен истошным криком, донесшимся со двора. Вскочив на стол, он увидел Кашинского, который бился в нервном припадке. Дюжий жандарм волоком втаскивал его в пролетку с поднятым верхом.

Что тут поделаешь? В пору броситься самому на пол и завыть от сознания полного бессилия.

Брусневская организация была разгромлена, но брусневцы, за исключением одного, оказавшегося малодушным, ничтожным, держались стойко. Никого не выдавали и в дело не втягивали.

Против Красина были лишь косвенные улики. Тем более что в делах московской организации он прямого участия не принимал. А эти дела как раз и были больше всего известны жандармам.

В конце марта 1893 года в его камеру вошел надзиратель и жестяным голосом объявил:

— Собираться, совсем.

На вопрос: "Куда?" — он пожал плечами, подумал и, шмыгнув носом, прибавил:

— В жандармское управление. Приказано с вещами.

Путь от Таганки до Георгиевского переулка, прежде, когда возили на допросы, обидно короткий, сейчас до бесконечности длинен. К тому же лошадь плетется, едва передвигая ноги, а колеса пролетки по самые спицы вязнут в снежном месиве.

Мокрый весенний снег все валит и валит крупными, тяжелыми хлопьями. Они ложатся на плечи, тают на вороте, слипают глаза. Верх пролетки на сей раз не поднят.

Неплохой признак!

В жандармском управлении конвоир оставил его одного в подвальной кухне, а сам отправился наверх, докладывать начальству.

Еще лучше!

Через несколько минут вошел вестовой.

— Пожалуйте наверх, в приемную. — Привел и тоже оставил а одиночестве.

Просто, великолепно!

Наконец появился ротмистр — уж не тот ли, знаток изящной словесности, — объявил решение:

— Отпустить на поруки, в полк.

Оказывается, он еще сидел в Таганке, а командующий войсками Московского военного округа генерал Констанд уже отдал приказ о переводе его из нижегородского отдела Ярославской инженерной дистанции в 12-й пехотный Великолуцкий полк, расквартированный в Туле и славящийся особо строгой дисциплиной по отношению к вольноопределяющимся.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: