Но, как известно, все хорошо, что хорошо кончается. Пришел конец и экзаменам, а вместе с ними и смятению, и страхам, и робости, и отчаянной решимости.
Для него экзамены кончились хорошо. Он был принят на химико-технологическое отделение. «В Технологический институт я попал с твердым намерением пойти по стопам моего знаменитого земляка Д. И. Менделеева, — вспоминает Красин и прибавляет: — Все мы из средней школы вышли политически совершенно нейтральными юношами, с устремлениями больше в сторону химии, технологии и других прикладных наук… В Питер я явился без каких бы то ни было определенных политических запросов и в первый год с головой ушел в науку».
Он окунулся не только в науку, но и в борьбу с жизнью. Жизнь в столице оказалась неподатливой, скупой на милости. После занятий приходилось бегать с урока на урок, а когда их не было, рыскать по городу в поисках других случайных заработков. Старики родители к тому времени перебрались из Тюмени в Иркутск. Жилось семье трудно. Отцовского жалованья едва хватало на прокорм.
Красин испытывал жгучее чувство стыда и неловкости всякий раз, как из Сибири приходил почтовый перевод. Несмотря на протесты сына, отец, пока Леониду не дали стипендию, время от времени урывал скудные крохи и слал в Петербург. Если уж бедовать, так сообща — таков был неписаный закон, по которому жили Красины.
Невзгоды не так тяжелы, если их нести не в одиночку. Год спустя ему полегчало. В Петербург приехал и тоже поступил в Технологический младший брат Герман, длинный, худой, нескладный.
Братья зажили вместе, одним домом, одним немудреным студенческим хозяйством, поровну деля и деньги, и расходы, и одежку, и обувку, и труды, и заботы.
Зажили дружно и ладно, как жили все Красины и Кропанины.
Но жизнь не только подставляла молодому студенту свои острые бока. Она являла и свой лик, ужасный, отвратительный. Был он исполосован виселицами, изъязвлен тюремными казематами, испещрен верстовыми столбами, отмерявшими печальный, от этапа к этапу, путь на каторгу и ссылку.
То была пора свирепой реакции. Невероятно тусклое и мрачное время.
— Страна скована льдом, — говаривал брат Герман. А поэт описывал:
В те годы, дальние, глухие,
В сердцах царили сон и мгла:
Победоносцев над Россией
Простер совиные крыла,
И не было ни дня, ни ночи,
А только — тень огромных крыл…
Всего лишь несколько лет назад, после того как от бомб революционеров-террористов пал Александр II, была разгромлена героическая «Народная воля». Взошли на эшафот Софья Перовская, Андрей Желябов, Тимофей Михайлов, Николай Кибальчич и Николай Рысаков, а те из их товарищей, кого миновала петля палача, были заживо погребены в Шлиесель-бургской крепости.
За каких-нибудь несколько месяцев до приезда Красина в столицу, 8 мая 1887 года, погибли на виселице Александр Ульянов, Василий Осипанов, Пахомий Андреюшкин, Василий
Генералов, Петр Щевырев — последние из когорты революционеров-террористов пытавшиеся, подобно прежним сынам «Народной воли», прикончить царизм бомбами.
Правительство нового государя императора, грузного, квадратного, с тяжелым взглядом и неподвижным лицом, Александра III, задушив «Народную волю», все крепче стискивало горло страны. Одно лишь участие в безобидном кружке самообразования оборачивалось полицейским делом и кончалось высылкой в провинцию. Бели же занятия содержали хотя бы намек на социализм, участники кружка отправлялись в тюрьму, а оттуда в места не столь отдаленные — самые северные уезды Вологодской и Архангельской губерний или хуже того — в дальнюю кандальную Сибирь.
Просвещение получил под всевластное начало министр Делянов, тупой и злобный мракобес, прославившийся афоризмом о «кухаркиных детях». Он неколебимо верил в фельдфебельскую премудрость, что «враг унутренний есть жиды и скубенты», и вершил над просвещением Шемякин суд и крутую расправу,
Главные удары обрушивались на молодежь. Это не мудрено. Если революции — это локомотивы истории, их машинисты и кочегары — молодежь. Это они, молодые, без страха и трепета шли на муки и смерть, Это они, молодые, своими звонкими голосами силились разбудить Россию. Это они, молодежь, пусть оступаясь и блукая средь неверных блуждающих огней, искали пути из мрака к свету, от рабства к свободе.
Приход Красина в институт совпал с трагическим переломом в жизни высших учебных заведений. Буквально на глазах молодого студента уничтожались последние вольности. Студентов вырядили в форму. Когда все на один манер, нет каждого. Безликая масса — как стадо, ею легче управлять, за ней легче присматривать. Для слежки была учреждена система педелей. Педели — ищейки-надзиратели — повсюду шпионили за студентами, чуть что донося по начальству о каждом неосторожном слове, о каждом необдуманном поступке.
Чтобы студент поменьше размышлял, его побольше занимали — лекциями, репетициями, чертежами, работами в мастерской. Чем меньше у человека досуга, тем меньше он думает, а значит, меньше склоняется к бунту.
Как ни зелен был Красин, он очень быстро разобрался в пестрой сутолоке институтских будней и уразумел, что истинная цель начальства — «доводить студентов до максимального одурения, не оставляющего в мозгах места ни для каких „вредных“ мыслей».
Еще со школьной скамьи ему был известен элементарный закон природы — действие равно противодействию. Теперь, в Петербурге, он убедился, что закон этот впрямую относится и к обществу. Чем сильнее давил правительственный пресс, тем больше возрастало сопротивление.
Из всех вредоносных заблуждений, пожалуй, самое нелепое и вместе с тем опасное — убежденность сановников в том, что человеческую мысль можно задушить. А человеческая мысль подобна сказочному богатырю. Сколько ни убивай его, он оживает вновь. Стоит лишь окропить его живой водой. Животворный же источник человеческого разума неисчерпаем.
Как ни старались правители, убить мысль они не могли. Она оживала — в спорах, разговорах, перешептываниях, нелегальных кружках, легальных и полулегальных студенческих учреждениях.
Не прошло и двух лет, как Красин понял, что институт — или Техноложка, как он, теперь уже бывалый студент-второкурсник, называл ее, — живет двойной жизнью: официальной, с ее видимым напряжением и казенной деловитостью, и неофициальной — бурной, опасной, захватывающей.
Очаги этой жизни были различны. И знала о них только посвященные.
Во дворе, подле ворот, ведущих в институт с Забалканско-го проспекта, стояло небольшое здание. Было оно унылым с виду, но полным кипучей жизни изнутри.
Здесь помещалась студенческая столовая. В ней можно было не только по дешевке поесть, но и переброситься на ходу рисковым словом, тайком обменяться мнением о том, о чем в аудитории благоразумнее умолчать, собраться вдвоем-втроем и накоротке поспорить о политике либо пофилософствовать на тему: куда идет Русь и кому вести ее? Наконец, здесь можно было, не опасаясь надзирателей, договориться о месте и часе сбора нелегального кружка.
Педелям вход в столовую был заказан. Ее хозяевами были студенты. Меж ними и институтским начальством установилось негласное соглашение, которое соблюдалось как первой, так и второй стороной. Одни пообещали не проводить в столовой ни сходок, ни больших собраний и строго следили, чтобы это обещание выполнялось. Другие, однажды отдав студентам управление столовой, в дальнейшем не посягали на него.
Правда, в истории бывали исключительные случаи, когда в столовую силой проникали околоточные, приставы, городовые. Но чтобы хоть один педель переступил порог ее, такого не было.
Управляя столовой, студенты проходили довольно солидную школу демократии, сплочения, организации. Во главе всех дел стояли выборные распорядители. Их кандидатуры выдвигались покурено, подачей записок. Затем составлялся общий список и вывешивался на стене для «всенародного голосования». Каждый студент ставил против фамилии кандидата плюс или минус. Кто набирал больше плюсов, проходил в распорядители.