Рабочий день по закону составлял 11,5 часа, но циркулярами министерства финансов разрешались сверхурочные. Тан что фактически рабочий день длился 14–15 часов в сутки.
Вот что писал о жизни рабочих хорошо осведомленный современник:
"Толпы бедно одетых и истощенных мужчин и женщин, идущих с заводов. Ужасное зрелище. Серые лица кажутся мертвыми, и только глаза, в которых горит огонь отчаянного возмущения, оживляют их. Но, спрашивается, почему они соглашаются на сверхурочные часы? По необходимости, так как они работают поштучно, получая очень низкую плату (ткачи, например, из афанасьевского кружка зарабатывали 18–20 рублей в месяц. — Б. К.). Нечего удивляться, что такой рабочий возвращается домой и, видя ужасную нужду своей домашней обстановки, идет в трактир и старается заглушить вином сознание безвыходности своего положения. После 15 или 20 лет такой жизни, а иногда и раньше мужчины и женщины теряют свою работоспособность и лишаются места. Можно видеть толпы таких безработных ранним утром у заводских ворот. Тан они стоят и ждут, пока не выйдет мастер и не наймет некоторых из них, если есть свободные места. Плохо одетые и голодные, стоящие на ужасном морозе, они Представляют собой зрелище, от которого можно только содрогаться, — эта картина свидетельствует о несовершенстве нашей социальной системы".
К отчаянию нужды прибавлялось и отчаянное унижение. Каждое утро молодых девушек наравне с мужчинами раздевали и обыскивали перед началом работы.
— Что же делать? — спрашивал Никитич. И отвечал:
— Бороться. За каждую копейку жалованья. За каждый час рабочего дня. Но борьба только за копейку мало что даст. Надо бороться не только с хозяином, но и с городовым, приставом, околоточным — со всем аппаратом царской власти. Только полное политическое освобождение избавит от экономической кабалы. Это борьба против капитализма, за социализм, против царизма, за вечное царство труда, в котором эксплуатация человека человеком будет возбуждать такое же изумление, как в нас — людоедство.
Никитич, подобно другим брусневцам, готовил рабочих к надвигающимся политическим схваткам с самодержавием, сеял, как он сам писал, "семена, давшие всходы впоследствии, в половине ЭО-х и начале 900-х годов".
Однако первые, пусть еще едва зеленеющие, ростки этих всходов стали уже проклевываться. В 1890 году в петербургском порту вспыхнула стачка. Повод был незначительный — административная неурядица, какие случаются почти что всякий день. Но руководили стачкой рабочие-брусневцы, и они постарались придать борьбе политический характер. Петр Евграфов собрал обильный фактический материал и передал Брусневу, а тот поручил Красину написать прокламацию.
И Красин написал ее, написал горячо, деловито, призывно и — что важнее всего — с поразительным проникновением в обстоятельства и условия рабочей жизни и борьбы. Когда прокламация пошла по рукам, читатели-стачечники говорили:
— Справедливая бумага. Сразу видать, написана своим братом — рабочим. Только, должно, очень башковитым.
Он не только сочинил прокламацию, но и переписал ее печатными буквами, а затем размножил на специальном аппарате — циклостиле. Получилось больше полусотни экземпляров.
Циклостиль, а за ним и пишущую машинку он раздобыл для группы, заручившись помощью влиятельного земляка-сибиряка.
Ничего, усмехался он, пусть капиталист, сам не зная того, примет участие в политическом просвещении пролетариата (в те времена печатные аппараты продавались только с особого разрешения градоначальника).
Брусневская группа вскоре стала выпускать свою газету. Неважно, что ее не печатала типографская машина. Неважно, что тираж составляли всего несколько листков, переписанных от руки под копирку. Важно, что газета была по-настоящему рабочей. Каждое слово в ней было правдой, и каждая заметка написана самими рабочими. Бруснев и Красин лишь обрабатывали литературно то, что писали с заводов и фабрик рабочие-корреспонденты. Не удивительно, что газета шла нарасхват и зачитывалась до дыр.
Просторная комната Красина на Забалканском проспекте стала и редакцией, и типографией, и складом нелегальной литературы.
Группа Бруснева в обход полицейских ежей и цензурных шлагбаумов связалась с далекой Женевой, и оттуда стали прибывать брошюры плехановской группы "Освобождение труда". Потом они шли в рабочие кружки.
Все это было опасным. Опасность постоянно находилась рядом с ним, вплотную к нему. Брат Герман (они по-прежнему жили вместе) по ночам, прежде чем уснуть, долго прислушивался к шагам на лестнице и вздрагивал при каждом позднем звонке. Ему все время казалось, что вот он, пришел тот самый момент, когда произносишь "прощай и прости" и многое дорогое в близкое уходит от тебя навсегда или очень надолго.
Никитич же постепенно приучил себя к опасности. Он был готов встретиться с ней, но не боялся ее. Иначе трудно, а пожалуй, вообще невозможно было бы жить в его положении. Ведь опасность бродила поблизости и могла появиться в любой момент, внезапно и неожиданно.
В декабре 1890 года в Петербурге проходила всеобщая перепись. В ней участвовали и студенты: четвертная, которую им за это положили, какой-никакой, а заработок.
И надо же такому случиться — Красину достался именно тот самый дом на углу Екатерингофского проспекта и Обводного канала, в котором он вел кружок.
Когда он — разумеется, в студенческой форме — ходил по квартирам, переписывая людей, его сопровождал старший дворник — здоровенный одноглазый детина, как и все дворники, слуга двух господ, один из которых — охранка.
Несколько дней спустя после окончания переписи в афанасьевскую комнату, где шло очередное занятие кружка, вбежал дежурный, стоявший, как всегда, у входной двери на карауле.
— Старший дворник! — прошептал он. Все повскакали. Федор Афанасьев достал из шкафа бутылку водки, расставил рюмки, и вся компания расселась вокруг стола. Никитич, как обычно, одетый рабочим, сел так, чтобы быть спиной к дворнику.
Когда одноглазый вошел, хозяин поднес ему стакан водки и пригласил выпить вместе со всеми за здоровье именинника. — Приятель, — объяснил он, — снимает угол в этом же доме. Вот попросил пустить на часок-другой в комнату, справить именины.
Дворник рванул стакан водки, утер кулаком бороду и вышел.
Пронесло. На этот раз.
Но не зря говорят в народе — чему быть, того не миновать. Не прошло и пяти месяцев, как беда нагрянула вновь. И на этот раз не прошла стороной.
В апреле 1891 года в Петербурге умер Николай Васильевич Шелгунов, революционный демократ, писатель, близкий рабочим, горячо защищавший их интересы.
Хоронить Шелгунова вышел весь Петербург. Погожим весенним днем улицы столицы заполнила толпа. Проводить катафалк, усыпанный цветами, пришли студенты, гимназисты, адвокаты, писатели, курсистки.
В толпе, следовавшей за гробом, выделялась импозантная фигура Н. Михайловского, Рядом с ним частил мелкими шажками сухонький старичок — П. Засодимский.
На похороны вышли и рабочие. Они двигались в голове все разраставшегося шествия, неся венок, на алых лентах которого белели слова; "Указателю пути к свободе и братству от петербургских рабочих".
Рядом с венком, как бы охраняя его от полицейских приставов и агентов охранки, во множестве рассеянных вдоль тротуаров, вышагивал приземистый рабочий с рыжей бородой. В руках у него была увесистая дубина.
Рабочая колонна на улицах Петербурга — такого еще не бывало. "Впечатление от этой демонстрации, — писал М. Брус нев, — огромное во всех слоях общества. В сущности, это первое выступление русского рабочего класса на арену политической борьбы.
Колонну пролетариев вывели на улицы брусневцы.
В день похорон Красин сдавал экзамен по органической химии, Бруснев не советовал ему участвовать в демонстрации. Руководителю кружка рисковать было неразумно. Но Красин не послушался (что поделать, молодо-зелено) и, едва покончив с экзаменом, поспешил на Волково кладбище.
А наутро, когда он собирался в институт* в комнату на Забалканском проспекте пришли околоточный надзиратель и агенты охранки. К счастью, они не стали утруждать себя обыском — студент привлекался за участие в демонстрации, его принадлежность к социал-демократическому рабочему движению осталась охранке неизвестной, — а арестовав его, немедленно препроводили в градоначальство.