— Правильно. Пожалуйста, дайте мне стакан воды и аспирину.
— Позвольте, я положу вам аспирин в воду. Знаете, майор Скоби, целыми неделями, а то и месяцами тут ничего не случается. Я все хожу здесь взад-вперед, взад-вперед — и вдруг, как гром среди ясного неба… Просто ужас!
Глаза у него были воспаленные и блестящие; Скоби подумал, что человек этот совсем не приспособлен к одиночеству. В комнате не было видно книг, если не считать требника и нескольких религиозных брошюр на маленькой полочке. У этого человека не было душевной опоры. Он снова заметался по комнате и вдруг, повернувшись к Скоби, взволнованно выпалил:
— Нет никакой надежды, что это убийство?
— Надежды?
— Самоубийство… — вымолвил отец Клэй. — Это такой ужас! Человек теряет право на милосердие божие. Я всю ночь только об этом и думал.
— Он ведь не был католиком. Может быть, это меняет дело? Согрешил по неведению, а?
— Я и сам стараюсь так думать.
На полдороге между олеографией и статуэткой он неожиданно вздрогнул и сделал шажок в сторону, словно повстречал кого-то на своем коротком пути. Потом быстро, украдкой взглянул, заметил ли это Скоби.
— Вы часто бываете у нас в городе? — спросил Скоби.
— Девять месяцев назад я провел там сутки. Почему вы спрашиваете?
— Перемена обстановки всякому нужна. У вас много новообращенных?
— Пятнадцать. Я стараюсь убедить себя, что молодой Пембертон, пока умирал, имел время… понимаете, имел время осознать…
— Трудно рассуждать, когда тебя душит петля, отец мой. — Скоби глотнул лекарство, и едкие кристаллы застряли у него в горле. — Вот если бы это было убийство, смертный грех совершил бы тогда не Пембертон, а кто-то другой, — сделал он слабую попытку сострить, но она тут же увяла, словно испугавшись божественного лика на олеографии.
— Убийце легче, у него еще есть время… — сказал отец Клэй. — Когда-то я был тюремным священником в Ливерпуле, — грустно добавил он, и в словах его послышалась тоска по родине.
— Вы не знаете, почему Пембертон это сделал?
— Я не был с ним близок. Мы друг с другом не ладили.
— Единственные белые люди здесь. Жаль.
— Он предлагал мне книги, но это были совсем не те книги, какие мне по душе, — любовные истории, романы…
— Что вы читаете, отец мой?
— Жития разных святых, майор Скоби. Особенно я преклоняюсь перед святой Терезой.
— Вы говорите, он много пил? Где он доставал виски?
— Наверно, в лавке Юсефа.
— Так. Может, он запутался в долгах?
— Не знаю. Какой ужас, какой ужас!
Скоби допил лекарство.
— Пожалуй, я пойду.
На дворе уже рассвело, и пока не взошло солнце, свет был удивительно чистый, мягкий, прозрачный и трепетный.
— Я пойду с вами, майор Скоби.
Перед домом окружного комиссара в шезлонге сидел сержант полиции. Он вскочил, неуклюже козырнул и тут же принялся рапортовать глухим ломким голосом:
— Вчера днем, в три тридцать, меня разбудил слуга окружного комиссара, который сообщил, что окружной комиссар Пембертон…
— Хорошо, сержант, я зайду в дом и погляжу.
За дверью его ожидал писарь. Гостиная — когда-то, во времена Баттеруорта, вероятно, гордость хозяина, — была обставлена изящно и со вкусом. Казенной мебели здесь не было. На стенах висели гравюры XVIII века, изображавшие колонию тех времен, а в книжном шкафу стояли книги, оставленные Баттеруортом. Скоби заметил там «Историю государственного устройства» Мэтленда, труды сэра Генри Мейна, «Священную Римскую империю» Брайса, стихотворения Гарди и старую хронику XI века. Но над всем этим витала тень Пембертона; кричащий пуф из цветной кожи — подделка под кустарную работу; прожженные сигаретами метки на ручках кресел; груда книг, которые не пришлись по душе отцу Клэю, — Сомерсет Моэм, роман Эдгара Уоллеса, два романа Хорлера и раскрытый на тахте детектив «Смерть смеется над любыми запорами». Повсюду лежала пыль, а книги Баттеруорта заплесневели от сырости.
— Тело в спальне, — сказал сержант.
Скоби отворил дверь и вошел в спальню, за ним двинулся отец Клэй. Тело лежало на кровати, с головой покрытое простыней. Когда Скоби откинул край простыни, ему почудилось, будто он смотрит на мирно спящего ребенка; прыщи были данью переходному возрасту, а на мертвом лице не было и намека на жизненный опыт, помимо того, что дают классная комната да футбольное поле.
— Бедный мальчик, — произнес он вслух. Его раздражали благочестивые сетования отца Клэя. Он был уверен, что такое юное, незрелое существо имеет право на милосердие.
— Как он это сделал? — отрывисто спросил Скоби.
Сержант показал на деревянную планку для подвески картин, которую аккуратно приладил под потолком Баттеруорт — ни один казенный подрядчик до этого бы не додумался. Картина стояла внизу у стены — какой-то африканский царек стародавних времен принимает под церемониальным зонтом первых миссионеров, — а с медного крюка наверху все еще свисала веревка. Непонятно, как эта непрочная планка выдержала. Наверно, он мало весил, подумал Скоби и представил себе детские кости, легкие и хрупкие, как у птиц. Когда Пембертон повис на этой веревке, ноги его находились в каких-нибудь пятнадцати дюймах от пола.
— Он оставил записку? — спросил Скоби писаря. — Такие, как он, обычно оставляют. — Люди, собираясь умереть, любят напоследок выговориться.
— Да, начальник, она в канцелярии.
Одного взгляда на канцелярию было достаточно, чтобы понять, как плохо велись здесь дела. Шкаф с папками был открыт настежь; бумаги на столе покрылись пылью. Чернокожий писарь, как видно, во всем подражал своему начальнику.
— Вот, сэр, в блокноте.
Скоби прочел записку, нацарапанную крупным почерком, таким же детским, как и лицо покойного, — так, наверно, пишут во всем мире сотни его сверстников.
"Дорогой папа! Прости, что я причиняю тебе столько неприятностей. Но, кажется, другого выхода нет. Жаль, что я не в армии, тогда меня могли бы убить. Только не вздумай платить деньги, которые я задолжал, — мерзавец этого не заслужил! С тебя попробуют их получить. Иначе я не стал бы об этом писать. Обидно, что я впутал тебя в эту историю, но теперь уж ничего не поделаешь.
Твой любящий сын — Дикки".
Записка была похожа на письмо школьника, который просит прощения за плохие отметки в четверти.
Скоби передал записку отцу Клэю.
— Вы не сможете убедить меня, отец, что он совершил непростительный грех. Другое дело, если бы так поступили вы или я, — это был бы акт отчаяния. Разумеется, мы были бы осуждены на вечные муки, ведь мы ведаем, что творим, а он-то ведь ничего не понимал!
— Церковь учит…
— Даже церковь не может меня научить, что господь лишен жалости к детям. Сержант, — оборвал разговор Скоби, — проследите, чтобы побыстрее вырыли могилу, пока еще не припекает солнце. И поищите, нет ли неоплаченных счетов. Мне очень хочется сказать кое-кому пару слов по этому поводу — Он повернулся к окну, и его ослепил свет. Закрыв глаза рукой, он произнес: — Только бы голова у меня не… — и вдруг задрожал от озноба. — Видно, мне приступа не миновать. Если позволите, отец, Али поставит мне раскладушку у вас в доме, и я попробую как следует пропотеть.
Он принял большую дозу хинина, разделся догола и накрылся одеялом. Пока поднималось солнце, ему попеременно казалось, будто каменные стены маленькой, похожей на келью комнатки то покрываются инеем от холода, то накаляются добела от жары. Дверь оставалась открытой, и Али сидел на ступеньке за порогом, строгая какую-то чурку. По временам он прогонял жителей деревни, которые осмеливались нарушить эту больничную тишину. Peine forte et dure тисками сжимала лоб Скоби, то и дело ввергая его в забытье.
Но на этот раз он не видел приятных снов. Пембертон непонятно почему отождествлялся с Луизой. Скоби снова и снова перечитывал письмо, состоявшее из одних комбинаций двойки и двух нолей; подпись под письмом была не то «Дикки», не то «Тикки»; он ощущал, что время мчится, а он неподвижно лежит в постели, нужно куда-то спешить, кого-то спасать — не то Луизу, не то Дикки или Тикки, но он прикован к кровати и тяжелый камень лег ему на лоб, словно пресс-папье на кипу бумаг. Раз в дверях появился сержант, но Али его прогнал, раз вошел на цыпочках отец Клэй и взял с полки брошюру, а раз — но это, наверно, тоже был сон — в дверях показался Юсеф.