– Поручик! Потерпишь, ваше благородие! Знаем мы вас, господа офицеры.
Его вновь затирали, – локти его были слишком немощны, чтобы подкрепить право силой.
Иногда в такую минуту Дибичу хотелось бросить своё странствие на полдороге, наняться где-нибудь в деревне батраком за квас и картошку, выждать лучших времён, а главное – набраться здоровья. Но нагнетённое в плену до нестерпимого жара и неугасавшее желание увидеть дом, мать и сестру влекло и влекло его вперёд, и если бы ему пришлось ползти в свой далёкий и милый Хвалынск на четвереньках, он, наверно, пополз бы.
Вечерами, задвинув от холода дверь вагона, пассажиры начинали разговоры, и только по говору Дибич угадывал в непроглядной темноте, кому принадлежат голоса. Постепенно из этих разговоров он узнавал новую географию страны, рассечённой на куски внезапно рождавшимися подвижными военными фронтами.
Ещё в Кёнигштейн доходили слухи о двух Россиях, непримиримо враждовавших между собой, и слова – междоусобица, гражданская война – поражали пленных больше, чем поразило в семнадцатом году слово – революция. По дороге на родину Дибичу сделалось известно, что на юге все белые войска признали своим командующим генерала Деникина, что Сибирь находится под властью адмирала Колчака, провозгласившего себя верховным правителем России, и что эти огромные силы юга и востока, включающие в свой состав все казачество и почти все офицерство былой русской армии, намерены соединиться в районе Поволжья и сомкнуть кольцо вокруг Москвы, которая, защищая Советы, не переставала мобилизовать людей в Красную Армию. Дибич никогда не слышал прежде ни о Деникине, ни о Колчаке. Но он не слышал также до самой революции ни одного из тех имён, которые она начертала на красных знамёнах. Он стеснялся своего незнания, молчал о нем, объясняя его своей неразвитостью и тем, что одичал в плену. Для него было новостью, что на западе и на севере России, так же как на юге и на востоке, шла тоже гражданская война, действовали тоже белые армии под командованием генералов, о которых он никогда не слышал, и что повсюду против этих белых армий дралась советская армия рабочих, матросов и бывших солдат. Он понял, почему пленные французы в Кёнигштейне нападали на русских, обвиняя их в неверности: союзники России давно перестали быть союзниками, и он узнал, что французы, англичане, японцы, американцы вмешались в дела России повсюду, где шла борьба, – на севере и юге, на западе и востоке. Он испытывал неловкость перед самим собою, что худо разбирается в событиях, но он видел, что многие, кого он слушал на вокзалах и в вагонах, не больше понимают в событиях, хотя были их свидетелями и даже принимали в них вольное или невольное участие, пока Дибич сидел в плену. Он чувствовал, что события потребуют от него, чтобы он принял чью-нибудь сторону в борьбе, но он был удивительно неготов к этому. Он только сознавал, что если скажет, что правы белые, то это будет означать, что правы французы, которые помогали белым, а этого он решительно не мог допустить, потому что тогда выходило бы, что правы французы, нападавшие на него в Кёнигштейне, а он возненавидел их за то, что они ненавистно говорили о России. Все остальное казалось Дибичу неразберихой. И, слушая разговоры в темноте закрытого наглухо товарного вагона, он думал, что обстоятельства привели его в туманный и бурный мир из совершенно другого мира, где все было гораздо яснее и проще. Раньше воевали все вместе против одного, для всех очевидного врага. Теперь воевали все порознь, брат шёл на брата, и надо было разглядеть в одном брате врага, в другом – друга. Нет, ничего нельзя было взять в толк из этих небывалых клокочущих событий! С беспокойным состоянием спутанных мыслей Дибич засыпал под холодный лязг и дрожание вагона.
Раз, проснувшись поутру и узнав, что поезд стоит на хорошо знакомой ему громадной узловой станции Ртищево, Дибич испытал до дурноты головокружительный приступ голода. Перед войной, проезжая эту станцию, он всегда заходил в вокзал, который славился буфетом. На длинных столах к приходу поездов расставлялись тарелки, наполненные горячим борщом, и пахучий парок язычками поднимался над ними. Здесь была школа официантов: маленькие татарчата из окрестных татарских деревень обучались на вокзале служить за столом, и все бывало особенно аппетитно, приманчиво и добротно. Едва услышав название станции, Дибич, как в свежепротертом зеркале, увидел перед собой далеко уходящий ряд тарелок с оранжевыми кругами борща, в жёлтых медалях расплавленного жира и с ленивыми витками пара. Перед каждой тарелкой румянились жареные пирожки. Белый ноздреватый хлеб, нарезанный ломтиками, выглядывал из-за цветочных горшков. Татарчата, с салфетками в руках, отодвигали коленками громоздкие стулья, приглашая гостей сесть. Народ возбуждённо спешил к столу.
Голодная тоска охватила все тело Дибича. Он выглянул из вагона. Невдалеке виднелась толпа, обступившая торговок. Подавляя слабость, он выскочил на платформу и побежал к толкучке. Он принял решение, уже давно искушавшее его: обменять на продовольствие немецкий рюкзак. Сорвав его с плеч, он распихал по карманам и за пазуху содержимое – полотенце, фуфайку, бутылку с водой, – вытряхнул рюкзак, разгладил его ладонью и кинулся в ближнюю кучку людей.
Старуха татарка с бурым лицом и слезящимися, изъеденными трахомой глазами сидела на корточках перед кузовком, наполовину прикрытым мешковиной. Обжаренные куры и бадейка с кислым молоком торчали из другой половины кузова.
– Меняю сумку на пару кур, – воскликнул Дибич, подражая бойкости раздававшихся кругом выкриков.
Татарка утёрла глаза уголком головного платка и продолжала молча сидеть.
– Ну, что же, хозяйка? Погляди, какой товар, – проговорил неуверенно Дибич.
Старуха взяла рюкзак, повертела в морщинистых пальцах и отдала назад, не проронив ни звука.
– Да ты понимаешь по-русски-то?
– Зачем не понимаешь? Не наш сумка, – вдруг сказала татарка.
– Ну да, не наша – заграничная сумка, лучше нашей, видишь – на клеёнчатой подкладке. Не промокнет. Получай за пару кур!
– Ремень рваный, – спокойно возразила старуха.
– Не рваный, а чуть надорван. Починишь.
Она опять дотронулась до рюкзака.
– Худой дырка, – сказала она, покачав головой.
– Зашьёшь, – ответил Дибич и насильно сунул ей на колени рюкзак.
Она неторопливо вывернула его наизнанку, ощупала подкладку, рассмотрела узлы и снова отдала назад.
– Давай цену, цену давай, цену! – вскрикнул Дибич, выворачивая сумку налицо.
– Возьми вот хороший молодка, – сказала татарка, вытянув за ногу молодую курицу.
– Да это цыплёнок, а не молодка! Ишь скупердяга!
– Наш не скупой дядя, твой скупой дядя, – отозвалась она невозмутимо и положила молодку жёлтым, блестящим от жира боком поверх кур.
– Ну, ладно, – сказал нетерпеливо Дибич, складывая рюкзак и делая вид, что сейчас уйдёт, в то же время не в силах двинуться и оторвать взгляд от курицы. – Давай твоего цыплёнка и бадейку молока в придачу. По рукам.
– Зачем бадейка? Большой бадейка, – ответила татарка. – Пей одна кружка.
– Шайтан с тобой, наливай, – обессиленно выговорил Дибич и потянулся к курице.
– Зачем шайтан? Зачем шайтан? – неожиданно крикнула старуха.
Сердитым рывком она накрыла весь кузовок мешковиной и стала быстро вытирать глаза, бормоча под нос на своём непонятном языке.
– Ну, хорошо, хорошо, не шайтан, – почти испуганно сказал Дибич, сдерживая досаду и нетерпение, и приоткрыл кузовок.
Старуха недовольно взяла рюкзак, положила его себе под ноги и стала наливать из бадейки молока.
Дибич жадно смотрел, как тяжёлые розоватые куски молока вперемешку с угольно-коричневыми пенками шлёпались в кружку, и ему было жалко, что следившие за всем его торгом солдаты тоже смотрели в кружку. Он отвернулся немного и не проглотил, а словно перелил в себя холодные, скользкие куски.
С ощущением необыкновенно нежного вкуса, который напомнил детство, облизывая усы, вытирая проступивший на лбу лёгкий пот, он зашагал через площадь к станции. На ходу он вывернул куриную ножку совершенно тем жестом, какой не раз с завистью видел, и только было поднёс её ко рту, как услышал обрадованный, всполошённый крик: