Среди всех этих государственных забот и непомерной умственной работы Линкольн, однако, оставался тем же бесконечно добрым и простым человеком, каким был и во время своей молодости. Преобладающие черты его гуманной натуры выступали теперь с особенной яркостью, и потому мы приводим ниже несколько характерных эпизодов из его жизни в Вашингтоне во время войны, заимствованные из книги Карпентера “Шесть месяцев в Белом доме”.
Во время одного из многочисленных приемов в Белом доме Линкольн заметил болезненного вида мальчика лет тринадцати, ожидавшего своей очереди. “Поди сюда, мой мальчик, – подозвал его Линкольн, – и расскажи мне, что тебе нужно”. Мальчик отвечал прерывающимся голосом: “Господин президент, я был два года барабанщиком в полку, но полковник рассердился на меня и прогнал. Я заболел и долго пролежал в госпитале. Меня только что выписали, и я пришел к вам просить – нельзя ли что-нибудь для меня сделать”. Президент ласково посмотрел на него и спросил его, где он живет. “У меня нет дома”, – отвечал мальчик. “Где твой отец?”. “Он умер на войне”. “Где твоя мать?” – продолжал президент. “Мать также умерла, у меня нет ни матери, ни отца, ни братьев... никого нет”, – отвечал он, заплакав. Глаза Линкольна наполнились слезами. “Не можешь ли ты продавать газеты?” “Нет, – сказал мальчик, – я еще слишком слаб; доктор не позволил мне больше оставаться в госпитале, а у меня нет денег и некуда идти”. Эта маленькая сцена, по описанию свидетелей, была до крайности трогательна. Президент вынул карточку и написал на ней несколько строк с просьбою позаботиться о бедном мальчике, передал ее просителю и указал, к кому обратиться. Мальчик ушел с улыбкою на лице, успокоенный мыслью, что он нашел теперь себе друга в лице президента Соединенных Штатов.
В другой раз двое стариков-провинциалов дожидались в приемной своей очереди говорить с президентом. “Ну, теперь твой черед, – сказал старик жене, когда Линкольн отпустил предшествующего посетителя. Старушка выступила вперед, сделала низкий реверанс и сказала: “Господин президент”. Линкольн повернулся и, пожав ей руку, спросил самым ласковым голосом: “Чем могу вам служить, добрая леди?” – “Господин президент, – продолжала старушка, – я так смущена, что едва могу говорить. Мне еще никогда не приходилось разговаривать с президентом. Я – преданная Союзу женщина, живу в Мерилэнде; сын у меня тяжело ранен, лежит в госпитале; я просила отпустить его ко мне, но мне сказали, чтобы я обратилась к вам. Когда началась война, я послала его драться с южанами; если вы позволите мне взять его домой, я его выхожу, и как только поправится, он опять пойдет усмирять мятежников-южан. Сын у меня хороший мальчик и не станет увиливать от службы”. Губа Линкольна задрожала, когда он выслушал старушку. “Да, да! Благослови вас Бог! Вам отдадут сына, если только он в силах двинуться из госпиталя”, – и он написал ей записку к доктору.
Один из генералов действующей армии, рассказывая об отвращении, которое питал Линкольн к смертной казни за военные провинности, приводит следующий случай: “В первую же неделю после приема командования у меня оказалось двадцать четыре дезертира, приговоренных военным судом к расстрелу. Приговор должен был подписать президент. Он отказался. Я поехал в Вашингтон для личных объяснений. “Господин президент, – убеждал я его, – этот пример необходим; иначе армии грозит полный упадок дисциплины. В этом случае помилование нескольких человек отзовется гибелью для многих”. “Нет, генерал, – отвечал он мне, – и без того множество вдов проливают слезы в Соединенных Штатах. Не требуйте от меня, чтобы я увеличил их число; я не сделаю этого”.
Сенатор конгресса мистер Келлог, находясь в Вашингтоне, получил телеграмму, что один из его соседей, которого он уговорил поступить в армию, приговорен за важную провинность военным судом к расстрелу – на следующий же день. В страшном волнении бросился он к военному министру; но все просьбы о помиловании были безуспешны. “Уж слишком много таких случаев осталось безнаказанными”, – отвечал тот. В совершенном отчаянии Келлог из военного министерства направился в Белый дом. Часовой не хотел пускать его. Было уже поздно, и президент лег спать. Преодолев все препятствия, Келлог пробрался к нему в спальню и взволнованным голосом рассказал о содержании полученной им телеграммы. “Этого человека нельзя расстрелять, господин президент, – говорил он. – Я не оправдываю его. Но ведь это мой старинный сосед: как же я допущу, чтобы его расстреляли!” Линкольн, лежа в постели, спокойно выслушал своего старого коллегу и сказал наконец: “Да, я сам думаю, что расстрел не пойдет ему впрок. Дайте-ка мне перо”, – и он написал приказ о помиловании.
В числе просителей, осаждавших дом президента, пришла какая-то бедная больная женщина и на вопрос Линкольна рассказала, что ее муж и три сына были в армии; мужа недавно убили, и она нуждалась в помощи, оставшись совершенно одна; поэтому она просила отпустить к ней старшего сына. Линкольн, по рассказу очевидца, пристально посмотрел в лицо женщины и отвечал ей самым ласковым голосом: “Конечно, конечно. Ведь вы отдали все, что у вас было; раз вы лишились своей главной опоры, вы имеете полное право на одного из сыновей”. И он тотчас же выдал обрадованной матери приказ об отставке сына. Однако через неделю она опять появилась в приемной Белого дома. Бедная опоздала. От командира полка, в котором служил ее сын, она узнала, что последний умер от тяжелой раны, полученной в одном из недавних сражений. Увидев опять убитую горем женщину и выслушав ее грустный рассказ, растроганный президент сказал ей: “Я знаю, чего вы хотите, и все сделаю без вашей просьбы: я отпущу к вам второго сына”. И во второй раз он тут же написал ей приказ об отставке. Вручая ей драгоценную бумажку, он сказал: “Теперь у нас с вами по одному из оставшихся двух мальчиков; так будет вполне справедливо”. Растроганная до слез женщина положила руку на голову Линкольна и воскликнула торжественным голосом: “Да благословит вас Бог, мистер Линкольн. Да продлит Он дни ваши и чтобы вы всегда были главою этого великого народа!”
Только один раз, как рассказывают, президент остался непреклонным, и вот по какому случаю. Известный торговец невольниками был посажен в тюрьму и приговорен к штрафу в тысячу долларов. Когда кончился срок его заключения, он, не будучи в состоянии уплатить штраф, написал жалобное письмо Линкольну, в котором, признавая свою вину, просил о снисхождении. Но письмо не произвело никакого впечатления на президента. “Меня могут умолить о прощении даже убийцы, – сказал он, – я знаю, что излишнее мягкосердие составляет мою слабость; но человек, который в состоянии поехать в Африку, чтобы награбить там детей и потом продать их в вечную неволю, с единственной целью нажить столько-то долларов и центов... да это хуже самого зверского убийства. Хотя бы ему пришлось умереть в тюрьме, я не выпущу его на свободу”.
Один из почитателей Линкольна рассказывает про него следующий случай:
“У этого гиганта было нежное сердце женщины. Многие считали это слабостью. Он не мог равнодушно видеть страдания, и ему было противно причинять их другим. В один жаркий день, проходя по тенистой аллее от президентского дома к военному министерству, я увидел на траве под деревом высокую неуклюжую фигуру президента. Его встретил на дороге и обратился к нему за советом раненый солдат, который хлопотал о пенсии и недоданной части жалованья. Линкольн уселся под деревом, прочитал все документы просителя и указал ему, куда обратиться по его делу, снабдив его при этом рекомендательной запиской”.
Многие не одобряли излишней доступности президента и находили, что много времени у него пропадало на бесполезные приемы. У Линкольна был свой строго определенный взгляд на этот предмет, и он находил, что в свободной стране, подобной Америке, каждый имел право на свободный доступ к нему. “Я чувствую, – говорил он в ответ на такие возражения, – что время, затраченное на непосредственные контакты с представителями народа, приносит наибольшую пользу. Люди, вращающиеся в официальных сферах, склонны и сами заразиться излишней официальностью, – даже, пожалуй, самовластием, – и позабыть, что они пользуются властью только временно, как представители других. Это совсем не годится. Два раза в неделю я принимаю без разбору всех, и каждый имеющий до меня дело дожидается своей очереди, как в лавке цирюльника. Правда, мне приходится выслушивать много вздора, но много и такого, что имеет значение; все это вместе взятое постоянно удерживает в моем уме представление о той великой народной массе, из которой я вышел и в которую я должен возвратиться”.