На эти доводы Коленкур, нисколько не задумываясь, ответил, что войны с Турцией и Швецией не требуют значительного развертывания сил; что на Дунае и в Финляндии Россия уже овладела теми областями, которые она желает удержать за собой; что ей требуется только сохранить свои позиции, и, оставив там внушительные силы, занять оборонительное положение, и, что, следовательно, она имеет в своем распоряжении достаточно войск, чтобы энергично действовать против Австрии. Александр сослался тогда на недостаток денежных средств, на прорехи в своей казне; на убытки, которые ему причиняет разрыв торговых сношений с Англией. Он окончил намеком на денежное содействие, которое он мог бы найти в случае надобности во Франции: дело шло о выпуске в Париже займа для России[84].
Сцены, подобные приведенной, повторялись с промежутками в несколько дней, в течение нескольких недель. В не имеющем значения разговоре Александр дает всегда наилучшие уверения, но, как только делo доходит до чего-нибудь положительного, до практических мер, до организации русской диверсии, – его прекрасные намерения тают, от них не остается и следа, что нисколько не мешает ему на другой же день продолжать свои уверения.
Иногда, прежде чем приступить к обсуждению дела по существу, он варьирует способы, к которым прибегает с целью заранее расположить Коленкура в свою пользу. Вместо того, чтобы восхищаться Францией, он поносит Австрию. В угоду посланнику, он издевается над тоном и приемами венской дипломатии и ее педантичной важностью. Так, он рассказывает, что Шварценберг показал ему “длинную депешу” Стадиона, первого министра Австрии; “она составлена совсем в немецком духе; вопросы разбираются в ней настолько издалека, что я спросил его: не от потопа ли она?”[85] Впрочем, продолжал он, все это только “пустой набор парадоксов”[86], обнаруживающий замешательство кабинета, который выбивается из сил, чтобы отстоять дурное дело. Коленкур хватается за его признание, как за повод лишний раз указать на полную бесполезность приемов кротости и убеждения с двором, уличенным в недобросовестности, и хочет воспользоваться этим случаем, чтобы с большей настойчивостью просить о немедленном сосредоточении сил. Александр сейчас же переходит на беспочвенные и неясные фразы. Впрочем, он утверждает, что его войска только в двух или трех переходах от границы; он перечисляет дивизионы и полки, которые должны войти в состав армии, предназначаемой для Галиции, но уклоняется от всякого обязательства нанести удар в Трансильвании и в Германии.
В одну из следующих встреч Коленкур возвращается к своему поручению. Теперь, лучше вооруженный, с письмами в руках, полученными непосредственно от самого Наполеона, он пытается преступить к вопросу о плане кампании. Он читает Александру эти письма, останавливается на местах, выраженных высоким и увлекательным слогом, где император предлагает своему союзнику скрепить союз, побратавшись на поле сражения, и назначает ему свидание пред лицом врага, в Дрездене или Вене. “В Дрездене? – спрашивает Александр, – слишком мало остается времени. Это значило бы истомить мои войска переходами, между тем, как они могут быть употреблены с большой пользой. Затем, это значило бы оставить всю мою границу без защиты. Впрочем, мы поговорим об этом в один из ближайших дней. Сегодня Страстная пятница. Вы знаете, что до окончания Пасхи у нас куча религиозных обязанностей, предписываемых нашими обрядами. Итак, я не могу говорить с вами о делах сегодня, но мы поговорим в ближайшем времени. Сегодня я хотел только повидать вас и сказать вам, что я знаю насчет Швеции”.[87] И он перенес своего собеседника на берега Балтийского моря, где произошла внезапная перемена. В Стокгольме представители армии и дворянства, которым надоело повиноваться слабоумному королю, низложили Густава IV и избрали регентом его дядю, герцога Зюдерманландского. Эта революция с ее драматическими и пикантными подробностями случилась весьма кстати, чтобы дать пищу разговору с французским посланником и держать его подальше от австрийских границ.
Упорно ведя игру в прятки, Александр как будто хотел, чтобы события застали его врасплох. Если его цель действительно была такова, она была достигнута вполне. 9 апреля, прежде чем Франция и Россия составили план кампании, прежде чем царь точно сообщил количество, расположение и назначение своих войск, австрийцы переправились через Инн и, как поток, наводнили Баварию. В тот же день эрцгерцог Иоанн перешел со своей армией итальянскую границу; на Севере эрцгерцог Фердинанд вступил с пятьюдесятью тысячами человек в герцогство Варшавское, и австрийский орел показался на пути в Варшаву. Не заботясь о соблюдении внешнего приличия, не ссылаясь на личную обиду, не объявляя даже войны – Австрия начала ее за свой страх, и в решительной партии ставила на карту свое существование.
Коленкур немедленно, официальным порядком, в силу тильзитского и эрфуртского договоров, потребовал содействия России. Шварценберг тоже работал изо всех сил. Он привел в действие все пружины интриги, – пустил в ход салоны, женщин; заставил действовать и мать, и фаворитку Александра. Все высшее общество всполошилось. Со всех сторон напали на императора, умоляя его сохранить, по крайней мере, нейтралитет и не поднимать оружия против государства, выступившего в защиту европейской независимости.
Теперь Александр должен был высказаться. Эта необходимость, которой он так страшился и так упорно избегал, представила к нему свои требования и не выпускала из своих цепких рук. Итак, на что-нибудь да надо было решиться. Но ему оставался выбор между несколькими решениями. По правде говоря, данное им Наполеону слово позволяло ему только одно – сражаться рядом с Францией и помогать нам всей своей мощью. Тем не менее, нельзя не согласиться, что для его нерешительности были серьезные побуждения. Его сомнения и опасения были законны. Его отвращение к войне, которой он не сумел ни предусмотреть, ни предупредить, но в которой обязан был участвовать, было вполне законно. Война угрожала повлечь за собой гибельные последствия для Европы, для России и, в особенности, для союза. Хотя Австрия своим поведением вполне оправдывала принятие против нее крутых мер, тем не менее, ее окончательная гибель, ее распадение было бы общим бедствием и несчастьем для всех. Исчезновение этой старой монархии открыло бы в центре континента пропасть, которую ничто не могло бы заполнить, и окончательно нарушило бы равновесие в Европе. Государства, которые образовались бы из обломков побежденной империи, слабые и неустойчивые, обязанные своим существованием победителю, были бы только передовыми постами французского владычества. Каждый из наших вассалов захотел бы получить долю из отданной на расхищение Австрии – и, что особенно важно, герцогство Варшавское потребовало бы и, вероятно, получило бы Галицию. Такое расширение герцогства было бы равносильно восстановлению Польши, а из всех перемен, внушающих опасение, именно эта перемена внушала Александру непреодолимый ужас. Во всяком случае, с того момента, когда между Францией и Россией не было бы более Австрии в виде сплоченного независимого государства, Россия оказалась бы без всякого прикрытия, непосредственно под ударом наполеоновского властолюбия. Чтобы Россия могла жить спокойно, чтобы она могла оставаться нашей союзницей, необходимо было, чтобы обе империи по-прежнему разъединяло могущественное государство и чтобы оно действовало, как противовес чрезмерно разросшейся Франции. По необычайному стечению обстоятельств, Александр I – в силу формальных обязательств, законный враг Австрии – в предстоящей борьбе всего более должен был опасаться полного разгрома противника. Естественно, что он мечтал предохранить себя от подобной опасности. Отсюда понятно, что, прежде чем ввязаться в войну, он принимал свои предосторожности, определял свои условия, просил у Наполеона обещания не злоупотреблять победой, не стремиться, пользуясь ею, создать положение, роковое для установившегося в Европе порядка и гибельное для безопасности России.