Вместо истинных услуг, в которых мы так нуждались, Александр осыпал нас любезностями. Прежде всего, он послал Наполеону свои пожелания, затем восторженные поздравления. В начале враждебных действий он, видимо, с мучительным нетерпением ждал известий с Дуная; он не мог дождаться известия о том, что император находится при армии, – “его гений стоит целых армий”,[99] – говорил он. После Абенсберга и Экмюля он рассыпался в восторженных выражениях удивления по поводу прекрасных операций, давших столь блестящие результаты. Зачем, говорил он, он не возле Наполеона, деля с ним опасности и славу! Он говорил, что, по крайней мере, ему хотелось бы иметь при Наполеоне, на время его походов, своих специальных представителей – для того, чтобы русский мундир появился во французском генеральном штабе как неопровержимое доказательство союза. Он приказал отправиться в нашу главную квартиру одному за другим двум флигель-адъютантам, полковникам Чернышеву и Горголи, которым было поручено передать Наполеону приветствия и восторженные письма.
Он говорил, что завидует своим адъютантам в милости, которую им оказывает – видеть великого полководца в момент проявления его военного гения и учиться в его школе. “Может ли быть лучший случай для военного?”,[100] – сказал он. Узнав, что один проживавший в Париже русский офицер, приглашенный Наполеоном принять участие в войне, уклонился от этой опасной чести, он сказал Коленкуру: “Вся кровь вскипела во мне, когда я прочел об этом. Нужно не иметь ее в жилах, чтобы поступать таким образом. Я чуть было не запретил ему носить мундир. Если бы я, без особых затруднений, мог покинуть Петербург на два месяца, я был бы уже там, куда он не захотел отправиться. Есть же такие бесчувственные люди”.[101] Однако же, замечание, которое позволил себе сделать Коленкур, что французской и русской армиям предназначено было сблизиться и что в это время император Александр мог бы приехать к своей армии, сразу же остановило излияние государя. “Он улыбнулся, как будто нечто подобное было у него на уме, но ничего не ответил положительного”[102].
Чтобы побудить царя хотя бы только начать военные действия, наш посланник ссылался на принятые царем обязательства, на данное слово. Он указывал и на то, что честь царя заинтересована в том, чтобы отнюдь не оставлять Наполеона одного выдерживать первый натиск врагов. Когда же он исчерпал свои обыкновенные доводы, он нашел другие, новые и совершенно неожиданные. Он представил в своеобразном виде положение Европы и те обязанности, которые вытекали отсюда для русского самодержца.
По его мнению, если внимательно вникнуть во все происходящее, настоящая война служила только продолжением борьбы, завязавшейся семнадцать лет тому назад между основами порядка, т. е. социальным консерватизмом, и разрушительными страстями, но с той разницей, что роли совершенно переменились. Наполеон сделался защитником всех государств против Австрии, перешедшей телом и душой в революцию; Австрия же из ненависти и честолюбия повторила ошибки, в которых так упрекали Францию в 1792 году, и впала в якобинство. За доказательствами недалеко ходить; стоит только прочесть ее манифесты и зажигательные воззвания к немецкому народу и тирольцам, и, в особенности, обратить внимание на ее усилия вызывать в соседних государствах восстания и повсюду распространять огонь мятежа. Далее, – говорил он – не состоит ли она с давнего времени в преступных отношениях с крамольниками всех стран; не поддерживает ли при всех дворах, особенно при русском, происки светской оппозиции? В настоящее время вреднейшие революционеры не на улице – они в салонах. Это те угрюмые, вечно недовольные умы, которые восстают против законно установленного порядка, которые хотят восстановить навсегда похороненнoe прошлое, и упорно преследуют свою химеру, хотя бы ценою жесточайших междоусобиц. Вступая с ними в союз, венский двор подкапывает под все установленные власти и стремится ко всеобщему перевороту.
“Я дал понять его Величеству, – писал Коленкур Наполеону, – что Австрия пользуется теми же самыми средствами, как и люди, создавшие революцию во Франции, что если бы ей удались ее планы – она, порвав все узы, связующие народы с государями, не только не могла бы управлять событиями, но и сама сделалась бы их жертвой, что всем государям следует бороться с принятым ее направлением, ибо иначе и им предстоят те же самые опасности. Я говорил императору о салонах, о их злословии, о том влиянии, какое они имеют в Вене и могут иметь и в других местах, если только этот новый пример с его ужасными последствиями не приведет к решению обуздать их. Я сказал Его Величеству, что дошедшее до крайних пределов раздражение известной части салонов направлено не против Франции или государя, а против того, кто первый обуздал своеволие и разыгравшиеся страсти нашего времени. Что оно направлено против того, кто остановил революционный поток, угрожавший престолам и общественному строю и принимавший в каждой стране характер оппозиционного духа и критики. Что с тех пор, как американские и английские идеи вскружили всем головы, нигде не осталось ничего святого, что русские, немецкие и французские щеголи считают себя вправе судить государей и рассуждать об их поступках, как, например, Палата общин судила герцога Йоркского и госпожу Кларк[103].
Что Стадион, – который нападает на верховную власть и общественный строй Германии и обращается к Франции с заявлениями, что император Франц ведет войну не с ней, а только с императором Наполеоном, – мне кажется, такой же якобинец, каким был и Марат. Что наименьшим злом, какое может быть следствием системы, выдвигаемой Австрией, будет такая же анархия, как и во время тридцатилетней войны, с тою только разницей, что результатом ее будет революционный режим, что эти, так называемые, благонамеренные люди Петербурга, Парижа и Вены не что иное, как анархисты, такие же, как и анархисты 93 года; что разница только в костюме; что анархисты 1809 года, под маской роялистов, точно также нападают на общественный строй, – одни – разнося повсюду в Германии лозунг германской независимости и свободы, другие – непрестанно осуждая государя и порицая все действия правительства; что, в конце концов, эта секта выступает против Вашего Величества еще с большим ожесточением, чем против других государей, ибо вы первый увидели, куда направлены их усилия и крепко прижали всех анархистов, как роялистов, так и якобинцев, что не следует щадить правительства, которое прославляет эту разрушительную и революционную систему, как не щадили сумасшедших, которые гильотинировали людей, дабы осуществить свою мечту”[104].
После того, как Коленкур пространно развил эти идеи, заговорил царь и решительно высказался в том же духе. Он согласился, “что многие возвышают голос против императора Наполеона только потому, что он подавил анархию и наложил узду на своеволие”[105]. Посланник расстался с царем после двухчасового разговора, установив полное согласие во взглядах. Но общность взглядов ни на йоту не подвинула операций русской армии. Правда, Александр делал вид, что больше всех раздражен такой медлительностью, что его возмущает апатия военачальников. Но, – прибавлял он – где же средство? Финляндия и Турция отвлекли всех деятельных и опытных офицеров. По его словам, чтобы назначить главнокомандующего армией против Австрии, ему пришлось обратиться к престарелому генералу, живущему уже второй век – к ветхой развалине, уцелевшей от древних войн. Он говорил, что князь Голицын ведет кампанию так, как это делалось в его время, не торопясь, шаг за шагом, что он вовсе и не подозревал того, что правила и достойные подражания случаи наполеоновской тактики внесли много нового в искусство побеждать, и в заключение он сказал сокрушенным тоном, но с видом полной искренности: “Это все еще старая рутина Семилетней войны… Не будем его торопить, – прибавил он, говоря о Голицыне – а то он наделает глупостей”[106]. Впрочем, он не допускал и мысли, чтобы его генералы, не говоря уже о нем самом, могли быть заподозрены в недостатке корректности. “Это только апатия, а отнюдь не злая воля”,[107] – говорил он. Румянцев также сказал Коленкуру убежденным тоном: “Мы неповоротливы, но идем прямым путем”.[108] На самом же деле русские совсем не двигались с места, и вот по какой причине: приказ вступить в Галицию, который 27 апреля обещано было послать “в тот же вечер”,[109] не был еще отослан из Петербурга и 15 мая.[110] Это уже был не недостаток подвижности у русских генералов и офицеров, действительно им свойственный, а отсутствие желания у государя, ибо это он держал армию в бездействии на одном месте.
99
Донесение Коленкура от 29 апреля.
100
Id., 4 мая.
101
Донесение № 33, май 1809 г.
102
Донесение от 4 мая.
103
Намек на громкий скандал, который только что разразился в Лондоне. Герцог Йоркский, главнокомандующий английской армией, был обвинен в раздаче чинов по просьбе госпожи Кларк, с которой он жил и которая продавала свое содействие за деньги. Палата общин производила следствие.
104
Донесение № 33; май 1809 г.
105
Id.
106
Донесение от 5 июня.
107
Донесение № 39, июнь 1809
108
Id, 18 мая.
109
Id, 29 апреля.
110
Archives de Saint-Pétersbourg.