Вяземский взглянул на Дениса, улыбнулся:
— Расскажи-ка лучше, как этим штабным господам в Париже нос утерли… Очень хорошо у тебя получается!
Денис сразу оживился, упрашивать себя не заставил:
— Да, брат, было дело… Собрались эти парадиры — педанты в генеральских мундирах — на холме, наблюдают, как наша пехота в Париж входит… Погода чудесная. Солнце. Музыка. Парижанки с цветами. Картина на всю жизнь. Солдаты идут весело, с песнями, шагом широким, русским, а не гусиным прусским. Шинели и ранцы в пыли, кивера прострелены, сапоги стоптаны. И утомление на многих сказывается. Еще бы! Всю Европу с боями прошли, непобедимого полководца победили… Ну, а парадирам не суть важна, а внешность. Лупят на солдат глаза бараньи, перешептываются, морщатся. В это время и подъехал к ним один из наших русских боевых генералов. Поздоровался, спрашивает: «Что это вы невеселы, ваши превосходительства? Войска-то наши как идут — смотреть любо!» Парадиров за живое задело. Вытянули шеи, как гусаки, и залопотали: «Можно ли вздор такой говорить! Плохо войска идут. Совсем устав забыли. Шеренги неровные. Одеты не по форме. Пряжки не чищены. А шаг у солдат каков! Шаг каков! Заново учить шагу надо!» Посмотрел генерал на педантов тупоумных, усмехнулся: «Смею, однако, заметить, ваши превосходительства, это тот самый шаг, коим мы дошли до Парижа». Откозырял и уехал.
Давыдов рассказывал мастерски. Тонкий, фистульный с хрипотцой голос придавал оригинальность речи. Парадиров представлял он в лицах, воплощал в себе. Каждая фраза произносилась с особой интонацией, сопровождалась характерным жестом. Бездарные ревнители шагистики выглядели, словно живые.
Вяземский от души смеялся. Денис, чувствуя, что рассказ дошел в полной мере, с довольным видом, по старой привычке, подкручивал усы. «Кажется, отошел уже», — подумал Вяземский, давно приметивший в характере приятеля склонность к быстрой смене настроений.
Разговор легко перешел на другие темы. Когда Вяземский рассказал о вчерашней ссоре с женой, Давыдов, дружески расположенный к Вере Федоровне, не удержался от упрека.
— Виноват ты, а не жена! Дал слово вчера вечером дома быть, так помни. Я не знал, а то бы сам тебя к ней доставил… Она умная, славная, обижать грех! Другая бы такого повесу, как ты, давно к рукам прибрала, а княгиня тебя не стесняет, знает, что горбатого одна могила исправит… Поезжай, проси прощенья, вези домой!
— Я и сам так хотел… Возок заложен. Может, и ты со мною?
— Нет, брат, в этих случаях третий лишний. Я, если разрешишь, вздремну здесь… Голова трещит… Приедете, разбудишь!
— Сделай милость! Располагайся как дома…
— Всю ночь, признаться, глаз не смыкал, — продолжал Давыдов, укладываясь на диване. — Стихи Ивановой писал… Влюблен, как дурак, ей-богу!
Он сверкнул глазами и с чувством продекламировал:
Давыдов смолк и неожиданно вздохнул:
— Нет, право, будь у меня средства, женился бы, оставил службу да принялся за сочинительство… Я в Париже записи партизанские Ермолову читал, одобряет… «Слог, — говорит, — живой, хороший, мемуарист толковый из тебя выйдет…»
— О боги, что я слышу! — комически воскликнул Вяземский. — Певец вина, любви и славы мечтает о презренной прозе!
— Всего, что видел, стихами не опишешь, — произнес Давыдов. — А поэзия… это статья особая! Я не цеховой поэт, не хватаюсь за перо по каждому поводу, но чувства поэтические всегда со мною… В пылу сражения, в дыму бивуаков, в кочевке партизанской и в женской красоте… Я прирос к поэзии, как полынь к розе, и не устану упиваться роскошным ее ароматом… Так-то, друг милый! А прозы презирать не должно… Это служба, отечеству не бесполезная… Этим не шути…
Давыдов хотел еще что-то добавить, но не смог. Лохматая голова странно качнулась вбок, руки беспомощно опустились. Сон настиг его мгновенно.
Вяземский прикрыл окно шторой и тихо вышел из кабинета.
Рассказ о случае с Денисом Давыдовым произвел большое впечатление у Четвертинских.
— Возмутительная история, — негодовал Борис Антонович. — Я знаю Дениса с юнкерского чина, его не раз притесняли по службе, но сводить счеты с неугодным лицом подобным образом — вещь неслыханная! Отнять заслуженный в сражениях чин! Какой жестокий, оскорбительный произвол!
Плотный и плечистый, похожий на цыгана Федор Иванович Толстой, подъехавший одновременно с Вяземским, сверкая черными глазами, прорычал:
— Экие скоты! Имена бы проведать! Да всех к барьеру!
Дамы выражали сочувствие пострадавшему по-своему.
Вера Федоровна, уже примирившаяся с мужем, вздыхала:
— Бедняжка Денис Васильевич! Представляю, каково ему переносить все это!
— Ужасно, ужасно! — вторила сестра Надежда Федоровна. — Нет, я благодарю бога, что Борис оставил военную службу и находится вдали от всяких интриг и козней…
— Отставка, пожалуй, была бы лучшим выходом из положения и для Дениса, — заметил Борис Антонович, — но, насколько известно, он не имеет никакого состояния.
— В этом трагедия! — подтвердил Вяземский. — Остается одна надежда на государя. Денис как будто собирается писать ему.
— Не поможет! — решительно заявил Толстой. — Знаю. Испробовал. Меня дважды лишали офицерских чинов…
— Добавь, что за дуэли, законом воспрещенные…
— Все равно! Государь не принимает никаких жалоб по производству и разжалованию…
Мужчины заспорили. Вера Федоровна, зная, что убедить Толстого невозможно, он всегда упрямо стоит на своем, вмешавшись в разговор, сказала:
— Мне кажется, господа, нам прежде всего следует сделать все от нас зависящее, чтобы Денис Васильевич не так остро ощущал тяжесть удара и не впал в мизантропию…
Вяземский посмотрел на жену, улыбнулся:
— Умница! Ты словно читаешь мои мысли… Приглашай же всех к нам обедать. Это будет самым приятным сюрпризом для Дениса — видеть друзей, которые любят и ценят его не по чину.
— Чудесно, чудесно! И ты, конечно, сочинишь нечто подходящее для такого случая? — сказал Четвертинский.
— Да… В моей голове уже что-то бродит…
— Ветер, ветер! — рассмеялась Вера Федоровна и, ласково взяв руку мужа, добавила: — Я пошутила, Петр! Не обижайся!
Было совсем темно. Денис еще спал, из кабинета доносился его богатырский храп.
Вяземский вошел, зажег настольные свечи. Негромко кашлянул. Давыдов сразу затих, как-то по-детски чмокнул губами и приподнял голову. Заспанные глаза жмурились от света.
— Что? Привез княгиню?
Вяземский утвердительно кивнул:
— Вставай, ждем обедать…
Давыдов быстро и легко поднялся с дивана.
— Одолжи одеколон и бритву… Не могу же я перед ней чучелом предстать!
Через несколько минут он был готов. Лицо приобрело обычную живость. Густые волосы и бакенбарды старательно расчесаны, усы подкручены. Все бы хорошо, если б не этот штатский костюм… Давыдов знал, что выглядит в нем куда хуже, чем в мундире. Ну, да перед Верой Федоровной можно и не красоваться…
Между тем в ярко освещенной десятками свечей столовой с нетерпением ожидали его появления. Вяземский любил подготовлять сюрпризы. Стол был празднично убран, ломился от вин и яств.
Собравшиеся сидели тихо, разговаривали полушепотом Только добрейший толстяк Василий Львович Пушкин, за которым успел съездить Толстой, забавляя всех анекдотами, не выдерживал иногда уговора, прыскал от давившего его самого смеха.
Давыдов вошел и замер от неожиданности. Думал, Вяземские одни, а тут целое общество! Все, кого любил, перед кем можно было распахнуть душу. Четвертинские, Толстой, Пушкин… И гул радостных приветствий. И теплота дружеских рукопожатий. Но вот Вяземский поднял руку и, когда все немного затихли, взволнованным, глуховатым голосом, обратившись к Давыдову, прочитал: