По мере того как уходили полки, пустела площадка и на ней оставалось только затоптанное ногами почерневшее место, настроение у Саблина менялось. Тоска закрадывалась ему в сердце. Далеко до Константинополя! И правда ли в этих словах приказа, которые казались ему еще минуту назад святыми. Не обманывает ли он снова, как столько раз обманывал, как обманул и тогда* 17 октября 1905 года? Не ставит ли в неловкое тяжелое положение генералов и офицеров? Позволит ли Англия исполнить эти, как говорилось в приказе, заветные цели войны? А Распутин? В речи Милюкова немало говорилось о Распутине, отчего же вместе с этим приказом не пришло известие об аресте или хотя об удалении Распутина? Приказ написан под влиянием какого-то хорошего, любящего Россию человека, а завтра придет человек, не любящий Россию, не понимающий ее, придет лорд Бьюкенен, которому этот приказ поперек горла, придет Распутин, и конец всему.

«Да, конечно, ничего и нет, — думал Саблин, щурясь от солнца, сверкавшего на снегу. — Это обман. Такой приказ должен заканчиваться приказанием армиям выйти из своего инертного позиционного состояния и начать зимнее наступление, выгнать немцев из насиженных теплых траншей и вернуть Варшаву освобождаемой Польше. Этого нет. Все обман. Обман, Распутин и, как справедливо говорил Пестрецов, — указка Фоша и англичан. Им-то менее чем кому-либо интересно, чтобы проливы были русские!»

Рота за ротой, подходя к своим землянкам, брали «к ноге» и с шумом и говором разбегались, снося ружья.

— Земляк, а земляк! Пантюхов, слышь, что ль, что говорил командир корпуса, мириться, что ль, Турция пожелала? А?

— Какое мириться. Сказано потоль воевать будем, пока не заберем самого Царьграда.

— Эхма! Ковеля отнять не можем. Ку-у-ды ж Царьград! Это и невесть где будет.

— Слыхал, хлеб продавать будут с юга России, так чтобы свободнее.

— Прода-ва-ать? Хле-е-б! Вона що еще. А нам заместо двух с половиной фунтов по два отпускать стали. Какое же тут продавать. Неладно придумали,

— Товарищи, это все иностранные капиталисты затеяли. Для чего нам эти самые проливы! Польша освободиться хочет, пусть сама и освобождается.

— Сказывали казаки, десять лет будем воевать, вот тебе и крышка.

— Пусть казаки и воюют, а у нас дома жены плачут.

Около офицеров толпились солдаты. Ермолов горячо и страстно говорил о величии России, в другой роте молодой прапорщик, уныло читая приказ, розданный в роты, говорил с тоскою: «Много еще крови пролить придется, а будет ли толк, кто его знает».

Но в общем приказ, гимн, крики «ура», речь Саблина возбудили какие-то надежды, желания и стремления, и солдаты оживленно стали толковать о том, что к Рождеству Ковель и Владимир-Волынский будут заняты нами. Кто-то уже слышал, что на юге наши перешли в наступление и не то тридцать, не то сорок тысяч австрийцев забрали в плен.

Приказ создал порыв. А порыв, как учит тактика, не терпит перерыва.

XX

Дома Саблин нашел весьма спешный пакет, привезенный ему мотоциклистом из штаба Армии. Сам мотоциклист, мокрый от пота и усталый, — он из-за снега ехал всю ночь те тридцать верст, что отделяли штаб Армии от штаба корпуса, — в шведской куртке, стоял на дворе крошечной халупы, в которой Саблин жил вместе с Давыдовым.

— Ваше превосходительство, живете не так, как наши, — фамильярно улыбаясь, сказал мотоциклист, интеллигентный солдат. — У нас в такой халупе да никакой писарь не согласится жить. Всем подавай господские дома да электричество.

Саблин ничего не сказал и, приняв пакет, стал расписываться в книге.

— Ваше превосходительство, вы не слыхали, правда или нет, сказывают, Распутина убили?

— Я ничего не слыхал, — сказал Саблин и подумал, что, значит, не ему одному пришла в голову та же мысль, что благородный приказ Государя сам собою исключал Распутина.

— У нас в штабе тоже ничего не слыхали. Я у товарища на радио справлялся, и там ничего нет. А только говорят.

— Вы студент? — спросил Саблин.

— Так точно, ваше превосходительство, — отвечал, вытягиваясь, мотоциклист. — Я могу ехать?

— Погодите. Я скажу, чтобы вас чаем напоили и накормили. Дорога тяжелая.

— Покорно благодарю. Не надеюсь до ночи вернуться.

Саблин приказал адъютанту позаботиться о мотоциклисте-студенте, а сам, согнувшись в низких дверях, прошел в крошечную халупу с земляным полом и стал рассматривать бумаги.

Первая была частная телеграмма из Петрограда.

«Приезжай немедленно. Очень нужен общий совет. События чрезвычайной важности. Подробности у тебя на квартире. Репнин, Мацнев, Гриценко».

Саблин поморщился. После приказа, по смыслу которого выходило, что скоро должно быть наступление, после того, как он увидал результаты работы своей над корпусом, его совсем не устраивала поездка в Петроград, но было очевидно, что те, кто вызывали его, предусмотрели характер Саблина и его нелюбовь к отпускам. Из штаба Армии была прислана телеграмма, которой Саблин был назначен членом Петроградской Георгиевской Думы и должен был немедленно приехать на заседания, которые начинались 17 декабря. Самойлов позаботился о Саблине и вместе с телеграммой прислал предписание и все удостоверения для проезда по железным дорогам. Саблин подал эти бумаги Давыдову.

— Вам придется сейчас же и ехать. Иначе опоздаете, — сказал Давыдов.

— Когда идет поезд?

— По узкоколейке отходит в три часа. Но я вам не советую ехать. Только намучаетесь. Поезжайте прямо автомобилем на Сарны. Если вы в три часа выедете, вы к десяти будете, а поезд идет в половине двенадцатого да еще и опаздывает.

Саблин отдал нужные распоряжения, написал приказ и в сумерках зимнего дня сел в автомобиль и по мягкой усыпанной снегом дороге поехал на Сарны.

Через сутки он был в Петрограде.

XXI

Поезд, на котором ехал Саблин, ранним утром подходил к Николаевскому вокзалу. Было темно. На вокзале горели фонари, но на улицах они были погашены, и мягкий туманный сумрак лежал над городом. В нем тонули дали Невского проспекта. Адмиралтейства не было видно. Саблин отправил с посыльным свой чемодан на квартиру, а сам пошел пешком по Невскому проспекту. Ему не хотелось идти домой. Дела, по которым его вызывали Репнин и Мацнев с Гриценкой, не могли начаться раньше полудня, впереди было длинное скучное утро, которое некуда девать. Саблин решил пройтись по родному, любимому городу. Впереди была масса дел — поездка на кладбище, на могилу Веры Константиновны, к Ротбек, к графине Палтовой, таинственное дело Репнина, представление председателю Георгиевской Думы, явка военному министру — но сейчас, до одиннадцати часов, было нечего делать. Саблин в Любани напился чаю, и теперь хотелось движения. Он был в солдатской шинели не со свитскими, а с защитными погонами, на которых римскими цифрами был поставлен номер его корпуса.

На Невском было безлюдно. Саблин заметил, что панели не были очищены от снега, песку не было посыпано. Городовые стояли на улицах не в своих черных, а в солдатских шинелях и были хуже одеты, чем обыкновенно. Некоторые магазины были закрыты, у других, несмотря на ранний час, длинной вереницей, как у театральной кассы, один за другим стояли люди. Это были те хвосты за продовольствием, о которых слыхал Саблин, но которых он еще никогда не видал.

Саблин около года не был в Петербурге и не мог не заметить в нем перемен, но его чувство к нему оставалось неизменно. Каждая тумба, каждый киоск, фонарь, вывеска, дом были ему родными. Каждый неодушевленный предмет он мысленно приветствовал. Фруктовый магазин Соловьева, рыбная торговля Баракова, Милютины ряды. Семга, паюсная и свежая икра, громадные балыки, яблоки, груши, ананасы, — все также аппетитно, заманчиво, лежало за зеркальными стеклами, только цены казались громадными. Свежая икра стоила десять рублей, фунт семги восемь. На углах были газетчики, извозчики, правда, более редкие, чем обыкновенно, стояли вдоль панелей, их большие лошади были накрыты серыми попонками, и сами они похлопывали рукавицами.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: