— Хвост вытащишь, нос завязнет, — сказал Саблин. — Снарядов и патронов много, но довольствие войска стало хуже. Рыбные консервы, мясо козлов, да еще мороженых, это не питание. Хлебная дача уменьшена, при том, что солдат стал слабее воспитан, становится трудно управлять войсками.
— Значит, — сказал Поливанов, — армия недовольна питанием? Саблину показалось, что Поливанова это обрадовало.
— Это не совсем так, ваше высокопревосходительство, — сказал он. — Как может армия быть довольна или недовольна. Солдат присягал терпеть холод, голод и всякие нужды и безропотно переносить лишения.
— Теория, милый Александр Николаевич, — перебил его Поливанов. — Это было тогда, когда солдат служил двадцать лет и все двадцать лет проводил в походах и муштре. И тогда грабили, мародерствовали и тогда бунтовались, и даже Суворову приходилось считаться с психологией солдата. Но тогда армия в 200 000 была уже громадной. У нас, Александр Николаевич, семь мильонов поставлено под ружье. Семь мильонов! Извольте накормить эту массу, извольте поставить на нее офицеров. Откуда их взять?
— Офицерский состав стал очень плох. Маршевые роты приходят совершенно сырыми и необученными, приходится обучать в окопах — это возможно лишь при блестящем офицерском составе.
— Да ведь у вас лучшая молодежь. Поди, половина окончила университет, — сказал Поливанов.
— Но они не военные.
— Храбрости нельзя научиться, с нею надо родиться. И разве мало храбрецов среди этих юношей?
— Есть храбрость и храбрость. Храбрость порыва у них есть, у многих, но той стойкости, рассудительности, спокойствия, терпения, которые даются только знанием, — у них нет. Они много рассуждают. Это, мол, нужно, этого не надо, это прихоть начальника, того не исполнят, другого не сделают.
— Чести не отдают, это верно, — сказал Поливанов. — Да, конечно, они многого не понимают, но, милый Александр Николаевич, мы ведем войну народную. Известная демократизация должна быть допущена. У вас уже не солдаты, но народ. Без сочувствия масс мы ничего не сделаем. Как хотите вы победить, когда у вас и Распутин, и женское влияние, и нет устойчивости ни в чем. Народ не верит вам, генералам, потому что он не верит Государю. Государь и Верховный Главнокомандующий — это немыслимо. У него нет нужных для этого талантов и настойчивости. Вы сами знаете, что ordre contre ordre — desordre (*- Отмена приказания создает безпорядок), а в Ставке переменчивы, как петроградская погода. Если вы хотите победить, вы должны понять, что надо идти с народом, а не с Монархом.
— Но Монарх и народ одно целое.
— Было так. Было так, что прежде Монарх, а потом народ. Теперь стало наоборот — впереди народ, а потом Монарх.
— Я не могу себе представить, чтобы стадо правило пастухом, — сдержанно сказал Саблин.
— Но и в стаде есть передовые бараны, которые ведут все стадо, и без них стадо опрокинет пастуха, — парировал, ядовито усмехаясь тонкою усмешкой, Поливанов и сейчас же переменил разговор. — Вы знаете, — сказал он, — с какими трудами доставляют вам винтовки. Английские суда останавливаются далеко в Белом море, там, где оно не замерзло. К ним подъезжают на санях. И там, при страшном морозе, на леденящем ветру, вручную таскают ящики с винтовками, передают на льдины, оттуда на сани и гужом везут в Архангельск. Мильоны чудных американских винтовок. Все это сделала общественность. Военная бюрократия никогда не решилась бы на это. Я иногда думаю, что штатский военный министр был бы лучше военного. Он меньше связан условностями воспитания и быта, у него меньше протекции, меньше зависимости от людей своей касты.
— Но у него нет знаний, — сказал Саблин.
— Вы думаете, что военные знания так трудно приобрести?
— Я думаю, что знать начальников и уметь их выбрать можно только живя среди них. Иначе придется полагаться на советников, а это разовьет наушничество и еще худший протекционизм. Я не знаю, как это может быть. История не дает таких примеров.
— Напротив. Очень много. Генералы Наполеоновской эпохи, генералы Американских войн и буры. Кадетский корпус убивает волю — самое нужное качество для вождя. Я бы допустил иногда в войсках и выборное начало, — опять Поливанов хитро уставился на Саблина, и Саблин не мог понять, говорит он это серьезно или нарочно пытает его.
— Выберут того, кто сумеет подкупить, — сказал он.
— Я слыхал, что вас очень любят. Неужели вы думаете, что корпус или ваша дивизия вас не выбрали бы своим начальником.
— Я не знаю. Я как-то никогда не думал об этом.
— Подумайте, — смеясь сказал Поливанов, — этот вопрос лет десять тому назад поднимался в военной литературе, и он вполне в духе русского народа. Артель крепка своим выборным старостою, ватага молодцев — своим атаманом. Это так подкупило бы массы.
И выговорив это, Поливанов опять хитро посмотрел на Саблина, как будто спрашивая его, «что? клюнуло или нет, как ты, голубчик, на это смотришь?», но заметив, что лицо Саблина нахмурилось, Поливанов опять заговорил о постороннем.
— Посетите театры. Надо немного и развлечься. Мы не ходим из-за траура, но нам очень хвалили «Роман» с Грановской в главной роли и «Флавию Тессини» на Александрийской сцене. Вы увидите новое искусство и новые настроения.
— Я поклонник старого, — сказал Саблин и поднялся прощаться, считая, что деловой разговор кончен.
Возвращаясь домой, Саблин перебирал в мозгу своем разговор с Поливановым и чувствовал, что вызов его и разговор были неспроста. Испытывали его и узнавали через него настроения армии и фронта. «Хорошо, Он попал на меня, — подумал Саблин, — а попади он на Пестрецова или на моих милейших начальников дивизий, что бы они ему наговорили? Тот-то, что фокса от мопса отличить не может, наверно, предложил бы ему и себя, и дивизию в полное распоряжение — чего изволите и что прикажете».
Ночью Саблин, скрепя сердце, поехал на квартиру Гриценко. Было тошно и противно. Точно какая-то грязь помимо его воли засасывала его и увлекала в болотную, черную пучину.
XXVII
Всю ночь играли в карты. Сначала в бридж, потом, шутя, в макао, по пяточку в очко. Гриценко угощал вином и холодными закусками и сам пытался поставить самовар. Но не было растопок, и он только надымил щепками и поранил себе руку тяпкой, которою колол лучины от поленьев на кухне. Мацнев в два часа ночи поехал на разведку и вернулся в шесть часов утра бледный, возбужденный и взволнованный.
— Слава Богу! — сказал он. — Все кончено. Но как ты был прав вчера, Саша! Как это все оказалось сложно, трудно, и все вышло не так, как мы думали.
— Но все-таки вышло? Кончено? — спросил Репнин.
— Его нет. Убит и уничтожен. Будем надеяться, что навсегда, — сказал, тяжело дыша, Мацнев и начал рассказывать все то, что он узнал.
Они думали, что он не приедет, что догадался, пронюхал. Отрицать ведь нельзя, что у него есть какое-то внутреннее чутье. Бесовские силы ему помогают. Он приехал очень подозрительный. Принял его младший в подвальном этаже, который нарочно для этого отделали. Менее приметно. Он вошел, окинул подозрительно глазами обстановку и сразу спросил:
— А где же она?
— Наверху, с гостями. Сейчас выйдет. Не может же она так прямо прийти сюда. Будет заметно, — сказал младший.
Он недовольно потряс головою, но согласился.
На столе было приготовлено вино и маленькие буше. Яд был в вине. Он наотрез отказался. Любимое его вино, любимые сладости, а не пьет и не ест.
— Не хочу, — говорит он капризно. — Пусть она придет. Вместе. Почему тихо кругом? Гости там? Танцуют? А музыки не слышно, будто никого нет.
И стал он подозрительный.
— Вы знаете, что там никого и не было. Там был только старший и член Думы. Я не буду называть их, теперь и стены слышат.
Распутин сел за столик в углу. В большом подвале, убранном как кабинет, уставленном тахтами и креслами, был полумрак. Тускло горели в углу лампочки, своды тяжело нависли. Мне младший потом рассказывал, что жуть стала прохватывать его. Средневековьем каким-то повеяло. Низкие потолки, своды, Распутин в своем характерном костюме, тонком архалуке, в котором из-за ворота видна вышитая императрицей шелковая рубашка, на столе граненые графины, рюмки, стаканчики, и в них яд. Тут же его любимые пирожные и в них тоже яд.