VI
Комната, в которую вошел Саблин, походила более на пещеру, нежели на комнату. Вышиною около четырех аршин она имела приблизительно столько же в глубину и ширину. Большую часть ее занимала кровать, стоявшая в особой нише и безпорядочно накрытая смятым, пестрым тряпьем. Прямо против двери был письменный стол и подле него два больших глубоких кресла. С одного, при их входе, медленно поднялся худощавый человек среднего роста, на котором, как халат, висела смятая солдатская шинель без клапана. Лицо его было освещено снизу свечою, бросавшею на него беглые тени. Оно было болезненно-худощаво, изрыто глубокими морщинами и поросло неприятною клочковатою бородою. Белесые глаза его напоминали Саблину глаза Распутина. Но в них не было только той зоркости, которая отличала глаза Распутина, напротив, веки растерянно мигали, и он не понимал, кто пришел к нему, и не знал, что ему делать.
— Капитан Верцинский, — сказал ему Козлов, — рапортуйте же. Новый корпусный командир у нас.
Фигура пошатнулась, медленно выдвинулась из-за стола, подошла к Саблину и стала в тусклый свет растворенной двери. Но вместо рапорта капитан Верцинский проговорил:
— Казимир Казимирович Верцинский, — и протянул большую вялую руку.
Саблин невольно принял ее и вгляделся в лицо Верцинского. Что-то знакомое показалось ему в сивых волосах, жидкими прядями висевших вдоль высохшего черепа, в остром лице, из которого злобно и скучающе смотрели светлые глаза.
— Мы с вами нигде раньше не встречались? — сказал Саблин.
— Как же! — и нечто похожее на улыбку скривило лицо Верцинского. — Лет двадцать тому назад у товарища Мартовой.
Краска бросилась в лицо Саблину. Ему показалось, что этот странный человек сейчас дотронется до самого больного места его воспоминаний.
— Помните гимназиста с белыми волосами, который на вас нападал за ваш милитаризм. Вы-то тогда и внимания на меня не обратили. Фамилией моей не поинтересовались. Ваш интерес тогдашний был нам ясен. Ну а я-то к вам очень присматривался. Другой планеты человек.
Как-то сразу этот человек себя так поставил, что рухнули перегородки дисциплины и чинопочитания, не было блестящего свитского генерала, командира корпуса и захудалого израненного капитана, из штатских чиновников, но были два человека, связанные общею тайною.
— Текущая война вас, вероятно, совершенно излечила от ваших антимилитаристических заблуждений, — сказал Саблин, собираясь выйти и кончить разговор, который странно начинал его волновать, как некогда волновали споры на вечеринках у Вари Мартовой.
— Совсем даже напротив. С каждым днем я убеждаюсь в правоте наших мнений и в ваших заблуждениях. Именно война поставила тот штрих на нашем учении, которого нам недоставало.
— Мы об этом с вами когда-нибудь на досуге побеседуем, — торопясь к выходу, сказал Саблин.
— С особенным удовольствием. Милости просим сюда как-нибудь ночью. Здесь особенно хорошо. Тихо, как в могиле. Иногда проносятся над головою его чемоданы. Он ведь это место знает. Точно поезд гудит над головой. Куда-то шлепнет! Какого идиота русачка обратит в лепешку за веру, царя и отечество. Приходите, милости просим.
Было что-то жуткое в его пригласительном жесте, которым он, одновременно приглашая Саблина, запахивал полы своей шинели.
Он не пошел провожать Саблина по своему форту, он не считал это нужным. Вместо него у дверей вырос славный веселый юноша с розовым безусым лицом и, четко отчеканивая каждое слово, отрапортовал: «Ваше превосходительство, на форту Мортомм 13-й роты 812-го пехотного Морочненского полка, офицеров 2, рядовых 112, со стороны неприятеля ничего не замечено».
Саблин подал ему руку. Офицер поклонился и отчетливо представился:
— Подпоручик Ермолов.
— Вы из каких Ермоловых? — спросил Саблин.
— Мой отец помещик Ставропольской губернии.
— Давно на фронте?
— Четвертый месяц.
Рота уже была им разбужена и стояла на нижней ступеньке блиндажа. Молодые и старые лица внимательно смотрели на Саблина, и в них была осмысленность и понимание обстановки.
— Что же вы делаете, чтобы люди не скучали? — спросил Саблин у Ермолова.
— На балалайках играем. Нам из Земгора балалайки подарили, песни поем, читаем, вот книг мало, а просил прислать — прислали все неподходящее. Им читать нельзя. Брошюры разные, да еще Горького сочинения, Андреева — совсем нельзя им читать. Надо бы бодрое что. Мы не скучаем.
Саблин кончал обход форта. Доска на краю его указывала путь к 14-й роте на форт маршала Фоша.
— Пойдемте, — сказал он Козлову. — До свидания, милый поручик. Храни вас Господь!
Саблину хотелось перекрестить и поцеловать этого юношу, так непохожего на виденных им в тылу трех аяксов.
— Славный, славный офицер, — говорил сзади него Козлов. — Вся рота на нем.
— Так для чего же вы этого сумасшедшего-то держите?
— Нельзя без него. Для авторитета. Ведь Ермолов — мальчик. Иной раз заколеблется рота, он юркнет к Верцинскому, помолчит с ним полчаса и выйдет к роте: «Ничего не поделаешь, — говорит, — командир роты так приказал. Злющий-презлющий сидит». Ну и смирятся. Верцинский-то им не понятен, что у него на уме. С чертями знается. Ну и боятся его. Политика, ваше превосходительство, стала нужна, вот что худо. Солдат не тот и офицер новый. Вот и 14-я рота.
Худощавый чернобородый капитан подходил к Саблину с рапортом.
VII
Саблина тянуло к Верцинскому на его страшный форт Мортомм, в его блиндаж-землянку, полную кровавых воспоминаний и привидений, и именно ночью тянуло, одного. Это тоже было своего рода сумасшествие — ездить по ночам на позицию одному, без Давыдова и адъютанта. Он доезжал на автомобиле с погашенными огнями почти до самого Шпелеври. Здесь он выходил и говорил шоферу: «Подать утром в Бережницу, к резервной роте», — и шел в окопы. Ночью окопы жили. Пахло по ходам сообщения щами и солдатом, и вдоль окопа по бойницам стояли и сидели люди. Часто били пушки. На той стороне вспыхивали ракеты и оттуда чудился гомон людей. Потом вдруг стихало и из далекого тыла слышался быстро приближающийся тяжелый рокот большого снаряда. Казалось, что было видно, как он летел. Вдруг где-либо, совсем неожиданно и не там, где думали, зашуршит и завизжит воздух, все освещая, вспыхнет яркое пламя, раздастся страшный оглушающий грохот и завоют осколки, разлетаясь кругом. Потом наступит мучительная тишина. Ухо прислушивается, не слышно ли стонов, не кричит ли кто-либо жутким голосом «носилки!». Пахнет какою-то химией. Не порохом, но едким запахом кислоты. Тихо все. Потом раздастся чей-то голос: «Куда попало?» И послышится ответ: «Немного не дохватило до командирской землянки».
После этого царит жуткая тишина. Солдаты боятся сидеть в землянках и жмутся подле брустверов и траверсов. Кто-нибудь тихо вздохнет и скажет задумчиво: «Так-то вот Павлиновские сидели в землянке, а оно ударило. Не то восемь, не то шестнадцать человек положило. И не нашли».
И больше всего смущало людей то, что были люди и ничего не осталось, чтобы похоронить.
Ночью мерещатся газы. Особливо под утро. Вдруг где-то на фланге печально зазвонит чугунная доска, завторит другая, раздадутся выстрелы, и люди тревожно хватаются за маски и начинают надевать их и кажутся уже не солдатами, а страшными демонами, ходящими под землей. Выбежит вперед химическая команда, пойдут тяжелые минуты. Шибко бьется сердце и не знаешь, почему оно бьется, потому ли, что волнение охватило или это уже газ начинает отравлять. Сквозь мутные очки противогаза все кажется необычным и чудятся у кольев какие-то темные фигуры. — Снимай маски. Никаких газов!
Ложная тревога. Туман поднялся с реки. Скоро рассвет.
Утром по всему фронту поднимается пальба. Грохочут пушки и в бледной синеве неба часто белыми зайчиками, целыми стайками рвутся шрапнели. Летят аэропланы. Один, другой, третий, четвертый, пятый. К грохоту наших пушек начинают примешиваться тяжелые глухие удары от взрывов больших бомб, бросаемых с аэропланов. Теперь и бруствера, и траверсы не спасут. Все прячется по землянкам, под блиндажи, и только часовые стоят у брустверов, смотрят вперед и творят молитву.