Познакомившись с литературной культурой Тирсо, посмотрим, как относился он к реформе испанского театра, предпринятой Лопе де Вега. Мы уже говорили о дружеских чувствах, соединявших обоих писателей. Тирсо относился с нескрываемым восторгом к своему великому собрату, считая его своим учителем и не скупясь на всевозможные похвалы по его адресу. Он не только разделял взгляды Лопе де Вега на драматургию, но являлся их убежденным защитником, по крайней мере в первый период своей творческой деятельности. Подробное изложение взглядов Тирсо на драматическое искусство мы находим в послесловии к «Первой вилле». Это послесловие имеет большое значение для истории испанского театра как манифест школы Лопе де Вега и «апология его системы», по удачному выражению Котарело-и-Мори.[18] Тирсо выступает здесь горячим защитником принципов Лопе де Вега, которые в то время (как и много позднее) подвергались яростным нападкам со стороны представителей так называемого классического (античного) направления.

Исходной точкой для апологии принципов Лопе де Вега является здесь дискуссия, которую вызывает среди собравшегося на вилле общества только что состоявшееся представление комедии Тирсо «Стыдливый во дворце». Представление длилось около трех часов. Большинство зрителей из числа «беспристрастных» («desapasionados») «жалеют только о том, что комедия шла так мало времени». Это люди, приходящие в театр, чтобы усладить душу поэтическим развлечением, а не для того, «чтобы выступать с осуждением». Но среди зрителей оказывается несколько зоилов — «трутней, налетающих на мед, не умеющих его собирать и ворующих его у мастериц-пчел». Одни из этих зоилов утверждают, что «комедия слишком растянута», другие — что она «оскорбляет нравственность». Находится один педант, обрушивающийся на автора (т. е. на Тирсо) за то, что тот, вопреки историческим данным, содержащимся в португальской хронике (анналах), сделал герцога Коимбрского пастухом и допустил ряд других неточностей. («Как будто, — ядовито замечает Тирсо, — поэтические вольности, предоставляемые Аполлоном, ограничиваются одним историческим пересказом, и на основе подлинных личностей нельзя создавать архитектурные сооружения творческого вымысла».)

Среди «трутней, налетающих на мед», оказывается, однако, и более опасный противник, постепенно забирающий дискуссию в свои руки. Это человек, выдающий себя за толеданца, но от которого, по мнению Тирсо, город Толедо несомненно отказался бы, если бы он не был «столь жалким выродком». Этот критик выступает против автора с тремя обвинениями: во-первых, он упрекает Тирсо в том, что тот «с подозрительной бесцеремонностью» преступил законы драматургического искусства, созданные «первыми творцами комедии», а именно — нарушил единство времени и места, растянув действие вместо канонических двадцати четырех часов на целых полтора месяца; второе обвинение касается неправдоподобия фабулы. «Может ли быть, — спрашивает критик, — чтобы две знатных и рассудительных дамы могли влюбиться одна в пастуха, которого она сделала своим секретарем, а вторая в портрет, и натворить целый ряд глупостей, недостойных их пола и знатного происхождения? И почему автор вообще называет свою пьесу комедией, когда он помещает своих героев среди герцогов и графов, заставляя последних совершать поступки, свойственные городским патрициям и дамам среднего сословия?»

Нападки «лжетоледанца» вызывают реплику со стороны лица, ответственного за развлечения этого дня, — дона Алехо. Следует его длинное рассуждение о преимуществах испанской комедии перед античной. С большой бдительностью доказав необходимость отказа от единства времени и места («любовная история в жизни никогда не завершается в двадцать четыре часа, особенно если она протекает бурно и осложняется всякими перипетиями»), дон Алехо приходит к выводу, что комедия должна списать с натуры все, что происходит с влюбленными. «Не даром, же, — восклицает он, — поэзию называют живой живописью!» Если мертвая живопись изображает дали и передает расстояние на ограниченном пространстве полотна, то «можно ли за пером отрицать вольность, которая предоставляется кисти, особенно если признать, что комедия как род искусства гораздо выразительнее живописи». Что касается «первых изобретателей комедии», то, конечно, они заслуживают всяческой похвалы и уважения за то, что сделали первый и самый трудный шаг. Но это вовсе не означает, что мы должны слепо повиноваться установленным ими правилам и законам. «Сущность может и должна оставаться той же, способы же выражения должны быть иными, более совершенными, более отвечающими опыту, накопленному последующими поколениями». «Хороши были бы наши музыканты, — иронически восклицает дон Алехо, — если бы они, основываясь на том, что первые творцы музыки извлекли из удара молотов о наковальню закон о различии регистров в гармонии, продолжали бы разгуливать с тяжелыми орудиями Вулкана». Не похвалы, а порицания заслуживали бы в этом случае те, кто увеличил число струн на античной арфе, доведя ее до состояния, близкого к совершенству. «Между природой и искусством существует то различие, — замечает далее Тирсо устами дона Алехо, — что в природе с самого момента ее возникновения ничто не подлежит изменению; грушевое дерево будет всегда приносить груши, а терновник свои жесткие плоды. Да и различные почвы и влияние погоды и климата, которым они подвергаются, нередко вырывают их из их породы и создают едва ли не новые разновидности. Тем справедливее это в области искусства, зависящей от преходящих склонностей человека. Самая сущность вещей может быть изменена благодаря моде, вносящей перемену в костюмы и создающей ремесла. В природе искусственной прививкой создаются каждый день новые плоды. Что же удивительного, что комедия, подражающая жизни в природе, изменяет законы, унаследованные ею от предков, и искусно прививает трагическое к комическому, создавая таким образом приятную смесь двух этих творческих родов. Стоит ли поражаться, что при наличии в ней обоих этих элементов она выводит героев то серьезными и важными, как в трагедии, то шутливыми и забавными, как в комическом жанре».

«Конечно, Эсхил и Эний (!) — превосходные греческие авторы, — говорит в заключение Тирсо, — а Сенека и Теренций блещут среди латинских, и это дает им право создавать законы, столь защищаемые их приверженцами. Но ведь у испанцев есть своя национальная гордость — Лопе де Вега… слава Мансанареса, кастильский Туллий, феникс испанского племени». Именно он довел комедию до высшего совершенства и той артистической тонкости (sutileza), которые свойственны ей теперь. «Этого достаточно для того, чтобы он сам по себе являлся школой и чтобы мы все, кто считаем себя его учениками, были счастливы иметь такого учителя и с постоянством защищали его доктрину против пристрастных нападений со стороны». «Ведь если во многих местах своих писаний он, Лопе, заявляет, что не сохраняет канонов античного искусства, в виду того, что, ему приходится считаться со вкусами невежественной толпы (plebe), никогда не признававшей узды закона и правил, то, говорит он, это только по прирожденной скромности, а также для того, чтобы злонамеренное невежество не приписывало дерзости то, что является в нем результатом законченной (художественной) политики».

Это чрезвычайно важное высказывание Тирсо является программой школы, созданной Лопе де Вега, т. е. программой той обширной группы писателей, которую выдвинул правящий класс для борьбы с революционными и классовыми сдвигами, вызванными экономическим и социальным распадом Испании в XVI–XVII веках. Увязать драматическое творчество с жизнью, отказавшись от стеснительных и не удовлетворяющих зрителя законов классического театра, дать комедии новое, более сложное и близкое к жизни содержание, слив серьезное с комическим, — вот главные требования новой школы. В основе их лежит ориентация новой драматургии на массового зрителя («невежественная толпа, чернь»), которого нужно было во что бы то ни стало захватить и привить ему идею подчинения правящему классу, поднимая в его глазах престиж королевской власти (для чего на сцене выводились добрые короли-судьи) и т. д., одним словом — «поучать услаждая». Что именно таково было назначение комедий Тирсо и что так понимал свою роль он сам, об этом свидетельствует послесловие к «Вилле пятой». Поводом для последнего послужило представление комедии «Благоразумный ревнивец», состоявшееся в этот день. Отвечая на возражения «зоилов и катонов», Тирсо устами одного из развлекающихся, дона Хуана де Сальседо, дает следующую оценку своей комедии: «В ней ревнивцы могут научиться тому, что не следует им давать увлечь себя в обманчивые опыты, мужья научатся быть благоразумными, дамы постоянными в своем чувстве, владетельные особы держать свое слово, отцы заботиться о чести своих детей, слуги быть верными. Все же присутствующие вообще научатся ценить увеселение, которое дает им комедия, а она, в наше время, очищенная от недостатков, ранее допускавшихся на испанской сцене, и свободная от всяких безвкусных нелепостей, услаждает, поучая и поучая, дает приятную пищу нашему вкусу». Как мы видим, Тирсо подчеркивает воспитательную роль своего театра. И если Марселино Менендес-и-Пелайо,[19] а у нас Алексей Веселовский утверждают что «Тирсо был не только талантливым писателем, но и прозорливым эстетиком», что, борясь против закона о трех единствах, «он требовал для поэзии свободу и постоянного прогресса и доказывал необходимость усиленного изучения жизни», то к этому необходимо прибавить, что он выполнял при этом заказ правящего класса, напрягавшего все силы для удержания власти в своих руках и для этого стремившегося подпереть обветшалое здание испанской монархии.

вернуться

18

Указ. соч. стр. XXIX.

вернуться

19

М. Menendez-y-Pelayo, Historia de las ideas estéticas en España, Madrid 1884, t. II, pp. 470–474.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: