Мы шли над рекой, и где-то минут через десять я, честное слово, увидел рыбацкий стан Мельпомена – две четкие палатки на берегу тихой и гладкой заводи, был дым от костра, и по заводи, как водяной жучок, двигалась моторка, и от носа ее разбегались усы. У меня вдруг кольнуло сердце от той тишины. Там, внизу, людей я, конечно, не успел рассмотреть, но увидел дым костра, потом все это исчезло, и остался лишь железный грохот.

Саяпин вынул из-за пазухи сложенный лист карты, посмотрел на него и по железной лесенке полез наверх, в кабину пилотов. Рулев полулежал на своей металлической лавочке и не смотрел ни на меня, ни на ноги Саяпина, торчавшие из кабины на лесенке, ни в иллюминатор. Он смотрел в трясущийся металлический потолок.

Через полчаса вертолет снова накренился. Река исчезла. Под нами осталась тайга, сверху она была совсем рыжей, и чем дальше, тем рыжее, ее прорезали какие-то малые ручейки, они были сверху серыми от гальки, и в серости этой изредка отблескивала вода. Я все смотрел, смотрел, пока не зарябило в глазах, потом отвернулся, а когда посмотрел снова, то мы уже шли вверх, под нами был черный и серый от лишайников камень хребта. Кое-где в хребты врезались широкие цирки верховьев ручьев, и они были ярко-красными. Я знал, что это от полярной березки, которая краснеет от увядания.

Вертолет грохотал и грохотал. Хотелось спать. И Рулев перестал разглядывать трясущийся потолок, закрыл глаза. Я, наверное, задремал, потому что очнулся от толчка. Толкал меня Саяпин и что-то кричал. Я угадал слово «Есть!», а Рулев уже смотрел в иллюминатор.

Саяпин возбужденно полез снова вверх по лесенке. Я смотрел и видел лишь красный от увядшей березки цирк, дальше серые камни склона, еще дальше черную щебенку. Вертолет накренился в одну сторону, в другую, и вдруг я увидел на краю красного и серого пеструю ленту, она двигалась, была живой. То было оленье стадо. Вертолет стал снижаться, и я успел увидеть в самом центре цирка островерхий пастуший чум и дымок костра. Костра Кеулькая. Последнего единоличника в государстве.

Вертолет сел на желтой травянистой полянке, окруженной желтыми лиственницами. После грохота настала тишина. Мы спрыгнули на твердые кочки, и вдруг показалось, что ничего этого не было, ни пестрой ленты оленьего стада, ни четкого силуэта чума. Лиственнички и тишина и еще запах бензина, который здесь, на земле, чувствовался почему то острее, чем в вертолете.

– Там! – сказал Сияпин и махнул рукой. На плече у него откуда-то взялся карабин.

Второй пилот и бортмеханик спустились на землю вслед за ним. А командир остался в кресле и смотрел на нас с высоты, отодвинув форточку.

– Оставь карабин, – сказал Рулев. Но Саяпин уже споро двинулся к лиственничкам. Рулев в два счета догнал его.

– Оставь карабин, – сказал Рулев. Саяпин остановился, и какое-то время они с Рулевым смотрели друг на друга. Рулев протянул руку, снял с плеча Саяпина ремень и вернулся к вертолету. Он сунул карабин в руки второго пилота, совсем молоденького, в аккуратной летной форме.

Саяпин топтался на месте.

– Пойдем, – сказал мне Рулев.

И мы пошли. Впереди шел Саяпин, за ним Рулев, последним шел я. Саяпин споро месил землю своими кирзовыми сапогами, Рулев шел, а я скоро начал задыхаться. Но мы уже вошли в лиственнички, они были редкими, а земля между ними щебенистой и твердой. Эти двое ходили куда как лучше меня, они шли затылок в затылок, а я то шагал широко, то пускался в мелкую пробежку, и молотилось сердце, и липкий нехороший пот закрывал лицо и спину. «Курить надо бросать, – думал я, – курить надо бросать». Я уже не думал ни о чем, только бы не отстать.

И вдруг Саяпин остановился.

– Сейчас выйдем, – сказал он. И добавил: – Или убегает. Или с винтовкой залег. Зря карабин не взяли.

– А что бы ты делал с ним? – спросил Рулев, глядя в сторону. – Стрелял бы, что ли? Таких полномочий нам не давали.

Саяпин промолчал.

– Пошли, – сказал Рулев. – Пусти-ка меня вперед. В тебя, Саяпин, стрельнуть могут.

И Рулев неторопливо пошел вперед. Саяпин тяжко ступал за ним и все смотрел вперед. Лиственнички кончились.

И тут я увидел метрах в двухстах чум на красной поляне, за ним были горы, гладкий хребет полого убегал вверх в бледное небо. У чума все так же дымился костер, и я увидел фигуру, которая сидела у костра лицом к нам.

– Идите за мной метрах в пятидесяти, – сказал Рулев и, не оглядываясь, пошел вперед. Когда до костра осталось метров сто, Рулев раскинул руки и распахнул куртку, показывая, что у него нет оружия. Фигура у костра не шевельнулась.

Это был глубокий старик. Он сидел, скрестив ноги, и смотрел на нас с Саяпиным. Я слышал, как Рулев сказал «здравствуйте», но старик не повернул головы. Рулев сел. Старик смотрел на одного Саяпина. Мы подошли к костру. Сели. Я не видел в глазах старика страха, пожалуй, в них была усталость и еще какой-то вопрос. Я поздоровался, старик не ответил. Он смотрел на Саяпина. Тот сел на корточки как раз через костер от старика. Саяпин молчал. Молчали и мы. Из-за перистых облаков вышло солнце, и поляна вспыхнула темно-красным светом, а дым костра вдруг посинел. Было тихо.

Я рассматривал старика. Он был без бороды и совершенно сед. Вытертая летняя кухлянка была надета на голое тело, и в вороте я видел темно-коричневую сморщенную кожу на груди, и лицо старика было темно-коричневым, как кожа на старом потертом портфеле. И вдруг я вспомнил. Я вспомнил однажды пришедшее ко мне удивление. Был у меня такой период в жизни, когда я шатался по музеям. Мне нравилась тишина, которая была в них, и, наверное, я хотел найти в себе такую же тишину. И разглядывая портреты работы старых мастеров, я вдруг поразился однажды силе страстей, которая была на лицах умерших сотни лет назад кардиналов, пап, герцогов, неизвестных мужчин. Их лица были выразительны. В них была жестокость, алчность, скупость, в них был характер. И долго потом после этого удивления я не мог привыкнуть к лицам в метро и на улице, они казались бледными промокашками с полувысохшего текста жизни. Лишь позднее, гораздо позднее я встретил подобные лица у старых летчиков полярной авиации, лица, в которых была жизнь и характер, а не мелкая каждодневная суета.

У Кеулькая было грубое, морщинистое, загорелое лицо человека, имевшего страсти.

Старик все так же смотрел на Саяпина и вдруг что-то сказал. Голос у него был тихий и хриплый.

– Жалеет, что не убил меня, – громко перевел Саяпин и тут же ответил старику. Старик сунул руку за пазуху и вынул деревянную пастушью трубку. К трубке был привязан кисет из почерневшей от пота и времени кожи. Старик набил трубку, как я заметил, самой обыкновенной махоркой. Теперь он смотрел на Рулева. Оп снова что-то сказал.

– Говорит, что устал бегать. Что мы можем убить его, если нам хочется. Он устал бегать. Он старый, – перевел Саяпин. Из чума вдруг вышел парень лет двадцати. Он был в пастушьей обычной одежде, и, по-моему, он был эвенк, только у эвенков можно встретить эту тонкость, изящество и эти полудетские мягкие и правильные черты лица. Я видел, как дернулся Саяпин и как он вдруг затих, разглядывая парня. Он думал, что выйдет его сын. Но это был явно не его сын. Парень сел рядом со стариком. Он разглядывал нас, и в глазах у него был и испуг и любопытство. Следом вышла женщина. Она была коренаста и неуклюжа. Неуклюжесть эту еще больше подчеркивал меховой комбинезон-керкер, который носят местные женщины. В темные волосы были трогательно вплетены красные, потемневшие от времени и грязи тряпочки. Это и была дочь Кеулькая, которая родила от Саяпина сына.

Женщина села на землю поодаль от нас, за спинами Кеулькая и юноши-эвенка.

Саяпин спросил. Кеулькай ответил, коротко кивнув головой. Я понял, что Саяпин спрашивал о своем сыне, и понял, что сын его сейчас как раз у стада. На женщину Саяпин не смотрел. Они стали переговариваться со стариком короткими, как бы вззешенными на интервалах между ними фразами. Рулев молчал. Молчал и я. Я закурил, перехватив взгляд, каким парень-эвенк смотрел на мои сигареты, и протянул ему пачку. Он смотрел на сигареты, на меня, на старика и не протягивал руки. Я положил пачку перед ним. Парень взял ее. Руки у него были маленькие, женственные и очень правильной формы, как это бывает у эвенков. Он взял пачку, покрутил ее и вдруг улыбнулся. И тут мне захотелось плакать. Это была дикая, больная и беззащитная улыбка ненормального человека. Он вынул сигарету, взял от костра прутик и стал прикуривать ее с обратного конца, с желтого фильтра. Сигарета не разгоралась.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: