Редакция была в стеклянном, по новым веяниям моды, зданьице. И редакционная вывеска была теперь на черном стекле. Все как у людей.
Грачин всегда меня поражал розовощекостыо. Ты заходил и видел перед собой человека, который не курит, не пьет, который твердо знает простые истины жизни и своего поста. Было Грачину сорок, и при таких данных он еще мог неспешно и долго идти вверх. Районная газета не была для него пределом.
В редакции был один новенький – Мишка Ивлев, москвич, прямо с журналистского факультета МГУ. Он сидел за столом, маленький, курчавый, чем-то похожий на тонкого армянского мальчика. Я вдруг подумал, что, наверное, Вадик Глушин в молодости был вот таким тоненьким, курчавым и с чуть печальным взглядом поэта.
– Проходите, садитесь, – официально приветствовал меня Мишка. Он меня почему-то не любил. Я это чувствовал.
– Где Андрей?
– Сбежал еще с осени. Конфликт с Грачиным.
– Значит, уже второй?
– А кто первый?
– Рулев.
Мишка не захотел говорить о Рулеве. Придвинул к себе стопочку отпечатанных на машинке страниц и углубился.
– Где найти человека по имени Мельпомен? – спросил я.
– А зачем он вам? – неприязненно спросил Мишка.
– Это не мне. Это Рулеву он нужен.
– Первый переулок направо. Через сто метров увидите сруб. Это и будет он.
– Сруб – это стены без крыши, – сказал я. – Он без крыши живет?
– Ах, да, вы же филолог, – сказал Мишка. – Уточняю: увидите старый сруб с крышей. Это и будет дом Мельпомена.
– Спасибо. – Я встал. Что говорить с человеком, который неизвестно за что тебя ненавидит.
– Как там Рулев?
– Только что проследовал мимо. Из самолета не вышел.
– Ага! – сказал Мишка.
– Что именно «ага»?
– Так. Вопрос: Рулев верует в идеалы?
– В какие?
– Вообще.
– Пообщайтесь с Рулевым с мое. Тогда, может быть, вообще забудете такие вопросы.
Мишка снова уткнулся в бумаги. А я пошел в первый переулок направо. По этому переулку не ходили машины, в снегу была пробита лишь тропинка. Я шел мимо одноэтажных домишек, встречные собаки уступали мне дорогу вежливо, но без подобострастия. Это были знающие себе цену ездовые псы. И, наконец, я увидел именно сруб – что-то среднее между русской избой и якутской урасой. Стены были выложены по-русски, но щели промазаны глиной, и крыша плоская, как урас.
Ни палисадничка, ни забора, лишь прочищенная лопатой тропинка к крыльцу из чистых досок и поленница дров, уложенная тщательно, можно сказать, педантично.
Я вошел в сени и на ощупь постучал в дверь.
– Войдите, – сказал густой и как бы насмешливый голос.
Я вошел. В единственной комнате за столом, накрытым розовой клеенкой, сидел мужчина. В одной руке он держал нож, в другой – лосиный мосол. На столе была миска, наполненная крупными кусками вареного мяса.
– Проходи, друг, проходи, – сказал мужчина и ножом указал мне на стул у стены. У него было крупное, тронутое оспой лицо и очень внимательные, я бы сказал, изучающие глаза. Я сел. Меня поразило обилие толстых журналов, раскиданных по подоконнику, на стульях, на полке. Я сразу заметил, журналы были именно те, что считал в наше время нужным читать именно мыслящий интеллигент или человек, считающий себя таковым.
– Слушаю вас, – сказал хозяин.
Голос у него был богат модуляциями, и эти быстрые переходы с «ты» на «вы» как-то отражались в голосе.
– Я по поручению директора совхоза товарища Рулева, – начал я.
– А… этот, – сказал хозяин. – Ну а ты в этом совхозе кто, что-то не помню?
– Я же сказал, что по поручению, – терпеливо разъяснил я.
– Ну-ну, – хозяин хмыкнул.
– Товарищ Рулев считает, что в совхозе надо организовать рыболовецкую бригаду. Вас назвали как наиболее подходящего человека.
– Кто назвал?
– Северьян и Поручик.
– А-а! Ну а мою кличку вы знаете?
– Мельпомен.
– А почему так прозвали, известно?
– Нет.
– По ошибке. Я, видите ли, юрист в прошлом. Кто-то перепутал Мельпомену с Фемидой.
– Бывает.
– Думаю, что Рулев ваш также напутал. Ни черта у него не получится в этом совхозе.
– Я тоже так думаю, – неожиданно для себя сказал я.
– Вот как! Почему?
– Не знаю. Но вдруг все-таки выйдет. Рулев на вас рассчитывает. Знаете – новая река, рыбы, конечно, завались. При умной организации…
– Ладно, – неожиданно сказал Мельпомен. – У вас финансовые полномочия есть?
– Зачем?
– Самолет мне нуже-е-е-ен, товарищ! Сети завезти, снаряжение. Людей я сам подберу. Ставить рыбалку – значит, ставить.
– Самолет будет.
– Весной. Рыбалку надо делать с весны. А сейчас пойдемте.
– Куда?
– Кое-что покажу для ознакомления.
Из-за ситцевой занавески вышла женщина. Поклонилась мне.
– Знакомьтесь, – сказал Мельпомен. – Жена. Женщина протянула мне руку лодочкой и застенчиво улыбнулась. У нее было простое хорошее лицо.
– Можно выехать и с женой, – сказал я, вспомнив размах Рулева.
– Нет, – сказал Мельпомен. – У меня тут дом. Собаки. Хозяйство. И фирма ваша долго не просуществует.
Он встал и оказался почти такого же роста, как и когда сидел. Короткие ноги. Женщина снова поклонилась мне и улыбнулась. В сенях застучали шаги. Вошел парень в матросской шинели.
– Сын, – кратко сказал Мельпомен. – Служит, за отличную службу награжден отпуском.
– Ты куда, батя? – спросил сын.
– Пойду покажу дом Лыскова. Для науки.
– Я дома буду, – сказал сын.
– Ладно, – улыбнулся Мельпомен.
Он натянул полушубок. Я вышел на улицу. У меня осталось ощущение, что человек со странной кличкой живет в своем срубе по каким-то крепким и ясным домостроевским законам. Что общего могло быть у него с Поручиком, Северьяном и вообще всей этой ватагой северного бродячего люда, который мается между заработками и загулом, нерегламентированной экспедиционной работой, тяжким трудом в лесу, на рыбалках и столь же нерегламентированной пьянкой, где единым потоком сливаются рубли, спирт, шампанское, одеколон, портвейн?
Я не состоял, не исключался и не восстанавливался…
Из-за простого совпадения событий. Как раз, когда пришел возраст вступления в ряды ВЛКСМ, куда меня несомненно приняли бы как лучшего ученика школы, я узнал, что мой отец вор.
Пожалуй, я узнал это раньше, потому что стояло голодное послевоенное время, и промкомбинат не знаю уж из чего, но продолжал выпускать колбасу. Каждый вечер в тот год отец, вернувшись с работы, почему-то становился ко мне спиной, задирал рубаху на животе и вытаскивал из-под ремня небольшой круг колбасы. В углу кухни сидела бабка, и глаза ее, жгучие и темные, как у цыганки, быстро перебегали с меня на отца и с отца па меня. Отец клал колбасу на кухонный стол, вздыхал, как лошадь, и отстегивал деревяшку, дома он ходил с костылем.
Примерно за неделю до того, как мы из пионеров должны были перейти в комсомольцы, я совершенно случайно увидел, как на выходе из промкомбината отца остановил милиционер. Он быстро и как-то профессионально провел рукой по впалому отцовскому животу и взял его за рукав. Я не слышал, о чем они говорили, но милиционер держал отца за рукав, и отец покорно за ним шел. Но почему-то они повернули не к милиции, а к кустам сирени, что окружала промкомбинат.
Оттуда отец вышел один. В тот вечер он не клал на кухонный стол колбасу и не отстегивал деревяшку. В своем чулане я слышал ее неумолчный стук по половицам и шепот бабки, только не мог разобрать слов.
На следующий день отец снова пришел с колбасой, а на следующий, устроив засаду, я разгадал секрет этого наивного и жалкого жульничества голодного времени: милиционер ждал отца, и они молча, отстраненно уходили в кусты сирени, откуда отец выходил один. Просто теперь он выносил два круга колбасы – для милиционера и для себя.
Избави бог, я не пытаюсь кинуть тень на высокую честь советской милиции, да и на поступок отца я сейчас смотрю несколько по-другому, просто я объясняю, почему я отказался подать заявление в ряды ВЛКСМ. Мое поколение было воспитано в высоком уважении к «членству в рядах», точно так же, как мы знали истину «яблоко от яблони недалеко падает». Может быть, мы не знали ее, просто наши четырнадцатилетние души чувствовали жизненный смысл этих слов. Я все это сейчас понимаю, но не знаю лишь одного – почему мой отказ вступить в комсомол, высказанный вслух и без объяснений, не имел никаких для меня последствий. Меня не вызывали, не разбирали, не требовали объяснений, и я не стал изгоем большим, чем был.