Как мало я успел тебе сказать. Как мало успел узнать о тебе. Я хотел бы помнить тебя маленькой, такой, как Анюта. Я хотел бы отвести тебя в первый раз в школу и быть тем мальчиком, который сидел с тобой на одной парте. Мне тебя недостает всегда и везде. Я разговариваю с тобой перед тем, как уснуть. И когда я встаю, первая моя мысль о тебе.
Как я жил до тебя? Без тебя?
Я ничего не знал прежде. Я не знал, что можно так сильно любить, так сильно жалеть. А я тебя всегда за что-то жалею. Мне всегда за тебя страшно.
Говорят, человеку дороже всего свобода. Это не правда. Мне она совсем не нужна теперь.
Ночь. Сейчас Москва спит. Спишь ты, спит наша Анюта. А в соседней комнате Константин Артемьевич Леша. Здесь ночь другая. И сны — другие. Ты не получишь этого письма. И просто не отошлю его: я боюсь огорчить тебя и причинить тебе боль. А молчать — не в силах. Я пишу, и мне кажется, что я говорю с тобою.
Самое страшное на земле — это гибель детей. Подумай сама — взрослый, как мало ни жил бы, успел что-то сделать, как-то выразить себя. Или просто любить, как я люблю. А маленький человек? Вот почему и нет на земле преступления большего, чем оборвать эту жизнь, которая еще не осуществилась, которая только обещает, когда жизнь в человеке — только предчувствие ее.
Тут много сирот. Их находят в разбомбленных домах. Они разные — большие и маленькие, а есть и такие, что ползают по полу: еще не научились ходить. Их отправляют в Москву пароходами. И они не могут понять, что с ними случилось.
И опять всюду ты и Анюта. В глазах чужого ребенка, в обрушившейся крыше чужого дома, в смерти и жизни. Мне кажется, все, что я вижу, открыла мне ты: прежде я не умел видеть так.
Уже свет за окном. А я все не могу замолчать. Не могу не быть с тобой, не могу от тебя оторваться. Прости меня, что бы со мной ни случилось, потому что я иначе не мог. Не гнев и ненависть вели меня, а любовь. Больше всего — любовь. Утром я ухожу в полет. Я вернусь, я знаю. Не первый раз и не последний. Но если со мной что-нибудь случится, не плачь обо мне. Нет, плачь. Нет, не надо. Мне будет от этого больно, я не могу чтобы ты плакала. Верность в том, чтоб любить все, что ты мне открыла, то есть жизнь. И знай, что, если жизни моей суждено быть короткой, она была счастливой, очень счастливой.
Сашенька, уже утро. Скоро я полечу над землей. Над этой жаркой землей. Она залита кровью. Она сожжена и разрушена горячая и большая. Всякий, кто увидел Испанию, никогда ее не забудет, никогда не разлюбит. Я вернусь и расскажу тебе о ней.
Прощай, Саша. Прощай, Анюта. Это письмо не дойдет до вас. Потому что я вернусь
Андрей".
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
— Аня, не спотыкайся! Ведь ты большая девочка! Аня поднимает голову и смотрит на маму большими коричневыми глазами. Саше стыдно, что она разговаривает с девочкой сердито, но нынче ее сердит все: непрерывная Анина болтовня — ведь надо ей отвечать. И то, что Аня оглядывается по сторонам и спотыкается, — все, все сегодня сердит Сашу.
— Мама, купи! — говорит Аня.
Сама виновата: покупает дочке все, что попадается на глаза, — апельсины, игрушки, — вот Аня и привыкла. К счастью, Аня любит все маленькое. Маленьких кукол, маленькую посуду, маленьких мишек.
— Купи! — говорит Аня.
На углу стоит женщина и продает цветы. Саша шарит в кармане, достает рубль и покупает букетик ландышей. Девочка несет его, вытянув вперед руку.
Люди оглядываются.
— Аня, опусти руку, — говорит Саша.
— Мама, ты сердишься! — отвечает Аня. — Почему ты сердишься?
— Я не сержусь, честное слово! И вдруг Аня останавливается и вздыхает:
— Мама, на руки!
Саша наклоняется и покорно сажает ее к себе на спину. Теперь она может идти быстрее. Лоб ей щекочет букетик ландышей.
— Мама, лети! — приказывает Аня.
На их языке это означает, что надо пойти быстрее, и Саша, вздохнув, ускоряет шаг.
Она почти бежит. Люди оглядываются, смотрят на девочек — одну взрослую, а другую маленькую, которая сидит на плечах у своей старшей сестры.
Из-под Сашиных сцепленных позади рук торчат два желтых начищенных башмачка.
— Я устала, — говорит Саша.
— У-у-у! — слышит она в ответ. — Это Аня изображает ветер.
Ну, раз так, Саша уже не смеет остановиться и бежит все быстрее. Спасибо милиционеру, который управляет потоком машин. Пожалуй, можно передохнуть.
Они стоят на перекрестке улицы. Близко, совсем близко от них легковая машина, у руля сидит человек, рядом — девушка. Машины остановились, руки водителя все еще лежат на баранке. И вдруг — нет, не может этого быть! — водитель целует девушку. Нет, мне это привиделось, — думает Саша.
— Мама, ну! — говорит Аня. И взмахивает над Сашиной щекой букетиком.
Саша бегом пересекает площадь.
Не может этого быть, — думает она. Посреди улицы — и вдруг целуются. Сумасшедшие!
А Володя рассказывал, что во Франции очень часто целуются на улице. И это никого не удивляет.
— У-у-у! — вопит Аня, махая букетиком. Хорошо придумали китаянки или, кажется, индианки. У них
За спиной корзины, а в корзину можно посадить ребенка. Аня стала тяжелая. Ведь ей уже три года. А Саше двадцать два…
…Но что же это было такое, что так рассердило ее? Ага, вот оно. В больницу нынче пришли из кинохроники. В палату они явились с зажженными лампами. За ними шел главврач: нас отразят! Прославят на весь Советский Союз! — было написано у него на лице.
Отразят вот этого, с забинтованной головенкой. Маленькую кровать с сеткой. Вот эту тумбочку, на которую мама больного мальчика положила два апельсина. В свете ярких ламп апельсины как будто дрожат, а малыш, напугавшись, начинает орать.
— Сестра, займите ребенка! — строго говорит главврач. Саша подходит к мальчику и заслоняет его.
— Сейчас, — говорит она, — сейчас, дорогой. Сейчас они уйдут.
— Деточка, — говорит Саше кинооператор, — все это очень мило, но я попрошу вас отойти, нам надо снять ребенка… Ну и вас, пожалуй, но не спину, а, по возможности, профиль. Вот так, возьмите в руку стакан, чайную ложечку, улыбнитесь и скажите ему что-нибудь такое…
Саша слегка отстраняется, приоткрыв от негодования рот.
— Прекрасно! — вопит оператор. — Но едва Саша отступает, как ребенок начинает кричать с удвоенной силой. Он протягивает к ней руки, и, забыв о главвраче и о наглом кинооператоре, Саша видит перед собой только эти растопыренные пальцы и залитое слезами лицо.
— Ванечка, да что ты, зачем же ты плачешь! Ты же обещал не плакать!
— Кадр! — кричит оператор.
— Пропадите вы пропадом! — не своим голосом и не своими словами отвечает Саша. — Тут вам не куклы, тут дети! Василий Сергеевич, можете меня уволить, только сейчас же прекратите это безобразие!
Главврач ничего не успевает сказать.
— Прекращаю! — говорит оператор серьезно и обращается к доктору:
— Нельзя ли нам другую сестру? Постарше.
— Вы же говорили, — растерянно отвечает доктор, — самых молодых и самых красивых.
— Это верно! — легко соглашается оператор и улыбается Саше. — Но для съемок не противопоказан также хороший характер. Добрый, мягкий. Звукозапись не выдержит такого фольклора, как "пропадите вы пропадом".
Но звукозапись, оказывается, выдерживает все: крик детей, их плач. Все няни наперебой стучат ложками по тарелкам и кружкам. Киногруппа работает, и никто уже не обращает внимания на Сашу, которая, как наседка, мечется между своими ребятами. Никогда в жизни она не была так зла. Бюрократы! Подхалимы! Нахалы! — думает она
Разом и об операторе, и о враче, обо всех на свете. Чтоб к больным детям… Подумать только… Если бы дать ей власть, она выгнала бы всех с их аппаратами, с их спецовками на молниях, с их рыжими заграничными туфлями. Она развела бы костер и покидала бы их всех в огонь… Она бы, она бы…
— Ну, а теперь, напоследок, — говорит оператор, — мы все-таки запечатлеем эту молодую и сердитую особу. Вот так, хорошо. Положите руки на голову этому мальчику и, по возможности, улыбнитесь.