Надя стояла в джинсах и вязаной кофточке пепельного оттенка. Увидев меня, почему-то поежилась.

— Привет, — говорю. — Ты что, замерзла?

— Да нет. Пойдем, пройдемся?..

Она была без свертка. Я даже удивился: а как же пирожки? Она заметила мое недоумение, улыбнулась:

— Я же не знала, есть ты или нет.

— В принципе, мы здесь, — говорю, — как на подводной лодке. Знаешь анекдот? Вечерняя поверка на подлодке: — Иванов? — Я! — Петров? — Я! — Сидоров? — молчание — Сидоров?! — Я. — А куда ты, на хрен, денешься!

— Несмешно, — сказала Надя.

— Согласен.

Мы пошли тропинкой к тому месту, где целовались первый раз. Возле бревна раскинутой колодой лежали листья. Один из них оседлал само бревно. Я обнаружил в этом неприличный смысл.

— Пошли отсюда, — говорю.

— Куда? — спрашивает.

— Дальше, Надюша. Дальше!

Мы побрели наискось к асфальтированной аллее. Я непонятно к чему вспомнил Галину, выходящую из озера на берег. Ее блестящие мокрые ноги. Выкат груди, стянутой купальным лифчиком. Упругий живот… Последняя деталь доминировала в сознании. Полцарства за живот! Нет живота — нет женщины. В смысле упругого. Дался мне этот живот. Думаю. У Нади вон — не хуже. Странно все-таки, что она молчит.

— Ты чего, — спрашиваю, — молчишь?

— Это ты, отвечает, — молчишь. Я тебе три письма написала…

— Из учебного центра чего, — говорю, — писать… Только себя расстраивать.

— Ты еще скажи, что скучал, — усмехнулась она.

— Я? Скучал. Я даже стихи тебе написал.

— Прочти.

— Неудобно как-то..

— Меня?

— Дубов, — говорю. — Ладно, слушай.

И прочел одно из давнишних. Писанное еще для Тейкиной. Какая, думаю, разница. Что они, встретятся, что ли?

— У меня глаза не такие, — вздохнула Надя.

— а там, что, — удивился я, — про глаза? Ах, да, конечно… Ну это скорее всего аллегория.

— Цвет глаз — аллегория?

— Ну, гипербола. Это одно и то же.

Она остановилась. Взглянула на меня долго и пристально. Бог мой, подумал я, какие у нее все-таки глаза! Воспаленные упрямством, они пошли бы каким-нибудь роковым героиням из романов Достоевского. Может даже самому Федор Михалычу. Не исключено. Беда только, думаю, что роковыми женщины становятся, когда их любят.

— Ты меня любишь? — спросила Надя.

Пауза взяла за горло. Я напрягся и сказал с укоризной:

— Здрасьте…

Тут что ни скажи — все плохо. Уж лучше бы она, думаю. Попросила перечислить всех русских правителей, начиная от Рюрика. Это было бы гуманнее. Во всяком случае, допускало бы ответ «не знаю».

— Юра, ты меня любишь? — повторила Надя.

— А ты как думаешь? — спросил я, постигая на ходу азы риторики.

— Я думаю: нет. Только хочу, чтобы та сам мне об этом сказал.

— Не скажу, — заверил я.

— Почему? — удивилась она.

— Потому что это неправда.

— А что тогда — правда?

— Послушай. Что мы тут устраиваем драматические сцены! — нарочито завелся я. — Ты пришла, чтобы меня позлить? Ты, вероятно, думаешь, что кроме тебя этим заняться некому! Что я не в военном училище! Что начальство у меня не идиоты! Что в наряды меня как дерьмо не засовывают! Что я сплю по двенадцать часов в сутки! Что утром мне в постель старшина Куранов подает кофе!

Последнюю фразу мой мозг тут же проиллюстрировал. При этом Куранов, расчесанный на пробор, походил на денщика. Вместо пожелания приятного аппетита он почему-то говорил «еп-тыть». Фантазия, очевидно, никогда не отлетает далеко от реальности. По крайней мере, у меня.

Я сдержал улыбку — высота минуты обязывала. Думаю, если Надя сейчас спросит:

— А я-то здесь при чем?

Отвечу, играя раздражение:

— Ни при чем. Все правильно. Прощай.

И уйду, тяжко ступая по траве. Может, даже пилотку уроню. Шагов через пять спохвачусь: пилотка! Где? Ах, вот она!.. Подниму неловко. Выпрямлюсь. Голова упадет на грудь. Отрешенность сгуститься и станет похоронной. Любовь будет поругана. Разумеется, ею — Надей. И тогда я, как молодой вдовец…

В общем, вялотекущая шизофрения. Маниакально-депрессивный синдром Фомы Фомича Опискина. Плюс расстройство дикции: ну не выговаривает человек слово «нет». Что тут поделаешь!

Надя, понятно, ничего такого не спросила. Она посмотрела на меня с жалостью и сказала:

— Ты извини меня, ладно? Просто мне показалось, что… Извини.

Я обнял ее. Она ткнулась губами в шею. Где-то между нашими сердцами, как восточный кинжал лежала Галина.

— Колется, — вдруг виновато промолвила Надя. Я аж испугался: неужели чует? И поспешно сказал, прижимая ее еще сильнее:

— Тебе показалось.

— Ты сошел с ума! — хохотнула она. — Зачем ты меня давишь, если колется?

— Да кто? Кто колется?_ почти крикнул я.

— Да не кто, а что — твой комсомольский значок на закрутке.

— О, Господи!..

Я вспотел. Поцеловал Надю в губы и тут же замер. Беспокойное сердце комсомольца не грело. Пора было возвращаться в казарму.

— Тебе привет от мамы! — радостно рапортовала Надя.

Я кивнул. Она еще что-то сказала. Я кивнул энергичнее.

— Ну вот и хорошо, — прощебетала Надя.

Я кивнул так, что хрустнули шейные позвонки. Следующий кивок, видимо, грозил мне хлыстообразной травмой. Расставание подоспело вовремя. Но отношения продолжались. Хотя больше с Надей мы не виделись.

По-моему, это классический пример незаконченности. В духе советского кинематографа: герои тянутся друг к другу устами — экран темнеет.

Вымарывать героев иногда мене глупо, чем их писать. И делать это можно по-разному. Детективщик, возможно, убрал бы Надю каким-нибудь изуверским способом, типа изнасилования с летальным исходом. Главный герой, то есть я, проплакал бы всю ночь в подушку. Злодеем оказался бы кто-то до боли знакомый, например, прапорщик Цыганов, обмывавший в день преступления удачную коммерческую сделку — продажу казенных матрацев. Мало ли…

Но у меня Надя исчезает как-то обыденно и по частям. Сначала пропало изображение. И пару раз я домысливал его по голосу, искаженному телефоном и грустневшему с каждой фразой. Потом, в один из выходных, исчезла и эта призрачная связь.

Надя позвонила с КПП. Вася Федулаев, дневальный, взял трубку.

— Скажи, что меня нету — махнул я.

— Он не может, — достаточно авторизовано перевел Вася. — Спит, пьяный вдупель.

Это уже было совсем лишнее. Надя пропала. Поверить в мой юношеский алкоголизм она не могла. Тогда мое лицо выглядело лучше, чем я сам. Теперь мы, конечно, сравнялись. Собственно это случилось еще в Ленинграде. И легко выявляется по паспорту, который ныне претендует на звание семейного альбома, где рядом с фотографией сына помещен для наглядности портрет отца.

А ведь всего-то четыре года разницы между двумя фотовспышками! Такое впечатление, что первые университетские курсы я просидел в Алексеевском равелине…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: