Это говорит,-- то же, что и Лопатина,-- известный журналист Ксюнин, посетивший Шамардино тотчас после его смерти. Он многое говорит в своей книге "Уход Толстого" со слов матери Марии, и, между прочим, следующее: когда Толстой пришел к сестре,-- он и в Шамардине остановился в монастырской гостинице,-они долго сидели, затворившись ото всех в ее спальне. Вышли только к обеду, и тогда Толстой сказал:
-- Сестра, я был в Оптиной, как там хорошо! С какой радостью я жил бы там, исполняя самые низкие и трудные дела; только поставил бы условием не принуждать меня ходить в церковь.
-- Это было бы прекрасно,-- отвечала сестра,-- но с тебя взяли бы условие ничего не проповедовать и не учить.
Он задумался, опустил голову и оставался в таком положении довольно долго, пока ему не напомнили, что обед окончен.
-- Виделся ты в Оптиной со старцами? -- спросила сестра.
Он ответил:
-- Нет... Разве ты думаешь, что они меня приняли бы? Ты забыла, что я отлучен...
Чем бы все это кончилось? Может быть, и состоялись бы его встречи с оптинскими старцами, и, может быть, привели бы они к возвращению его в лоно церкви. Но на другой день в Шамардино приехала Александра Львовна и привезла страшные вести из Ясной Поляны,-- о том, что Софья Андреевна, узнав утром 28 октября о его бегстве, дважды покушалась на самоубийство (два раза убегала на пруд и топилась), рыдала весь день, била себя в грудь то тяжелым пресс-папье, то молотком, колола себя ножами, ножницами, рвалась выброситься в окно и все кричала:
-- Я его найду, я убегу из дому, побегу на станцию! Ах, только бы узнать, где он! Уж тогда-то я его не выпущу, день и ночь буду караулить, спать буду у его двери!
Ее письмо к нему, которое привезла с собой Александра Львовна, было тоже совершенно ужасно по своему отчаянию. И вот, потрясенный и этим письмом, и всем тем, что было после его бегства в Ясной Поляне, охваченный ужасом, что, того гляди, Софья Андреевна узнает, где он, и бросится за ним в погоню, он побежал дальше.
-- Я не могу вернуться, я не вернусь,-- все повторял он в день приезда Александры Львовны.-- Я хотел здесь остаться, я даже избу ходил нанимать здесь на житье себе...
Но теперь остаться было невозможно. Он провел весь день 30 октября за тревожным писанием нового письма Софье Андреевне, писал, сидя в жарком номере под открытой форточкой, которую не позволил закрыть, лег спать в тревоге и тоске, разрываемый и жалостью к Софье Андреевне, и невозможностью вернуться домой, и опять вскочил еще в темноте, в 4 часа утра.
-- В 4 часа он разбудил Душана Петровича, послал за ямщиками,-- говорит Александра Львовна.-- Помня обещание, данное мною тете Маше непременно повидаться с ней в случае отъезда дальше, я тотчас же послала за ней. Было еще совсем темно. При свете свечи я торопливо собирала вещи, завязывала чемоданы. Пришел Душан Петрович. Козельские ямщики подали лошадей.... Отец очень волновался, наконец решил ехать, не дождавшись тети Маши и Оболенской, которым написал следующее письмо:
"Шамардинский монастырь. 31 октября 1910 года, 4 ч. утра. Милые друзья, Машенька и Лизанька. Не удивляйтесь и не осудите нас, меня за то, что мы уезжаем, не простившись хорошенько с вами. Не могу выразить вам обеим, особенно тебе, голубушка Машенька, моей благодарности за твою любовь и участие в моем испытании. Я не помню, чтобы, всегда любя тебя, испытывал бы к тебе такую нежность, какую я чувствовал эти дни и с которой уезжаю. Уезжаем мы так непредвиденно потому, что боюсь, что меня застанет здесь Софья Андреевна. А поезд только один, в восьмом часу. Целую вас, милые друзья, и так радостно люблю вас. Л.Т.".
Куда он бежал теперь? Решено было -- пока в Новочеркасск. Но решали только его спутники -- сам он, разбитый, шатающийся от усталости и пережитых волнений, только торопил бежать:
-- Все равно куда... только ни в какую ни в толстовскую колонию, а просто в мужицкую избу...
На станции Козельск едва успели попасть в поезд, шедший на юг, вскочили в вагон без билетов. На станции Волово взяли билеты до Ростова-на-Дону. Это было утром 31 октября, а 1 ноября Александра Львовна уже телеграфировала Черткову:
"Вчера слезли Астапово, сильный жар, забытье, утром температура нормальная, теперь снова озноб. Ехать немыслимо".
В это же утро, говорит она дальше, отец продиктовал мне следующие мысли в свою записную книжку:
"Бог есть неограниченное Все, человек есть только ограниченное проявление Бога".
Она записала это и ждала, что он будет диктовать дальше, но он сказал:
-- Больше ничего.
Он полежал некоторое время молча, потом снова подозвал ее:
-- Возьми записную книжку и перо и пиши:
"Или еще лучше так: Бог есть то неограниченное Все, чего человек сознает себя ограниченной частью. Истинно существует только Бог. Человек есть проявление его в веществе, времени и пространстве. Чем больше проявление Бога в человеке (жизнь) соединяется с проявлением (жизнями) других существ, тем больше он существует. Соединение этой своей жизни с жизнями других существ совершается любовью.
Бог не есть любовь, но чем больше любви, тем больше человек проявляет Бога, тем больше истинно существует. Бога мы познаем только через сознание его проявления в нас. Все выводы из этого сознания и руководство жизни, основанное на нем, всегда вполне удовлетворяют человека и в познании самого Бога, и в руководстве в своей жизни, основанном на этом сознании".
Через некоторое время он снова позвал ее:
-- Теперь я хочу написать Тане и Сереже.
Несколько раз он должен был прекращать диктовать из-за подступавших к горлу слез, и минутами она едва могла расслышать его тихий, тихий голос:
"Милые мои дети, Таня и Cepeжа! Надеюсь и уверен, что вы не попрекнете меня за то, что я не призвал вас. Призвание вас одних без мама было бы великим огорчением для нее, а также и для других братьев. Вы оба поймете, что Чертков, которого я призвал, находится в исключительном положении по отношению ко мне. Он посвятил свою жизнь на служение тому делу, которому я служил последние сорок лет моей жизни. Дело это не столько мне дорого, сколько я признаю -ошибаюсь или нет -- его важность для всех людей и для вас в том числе.