Когда Хейтель вышел на улицу, бомбардировщики уходили на восток, а вокруг них кружили «хейнкели». Вдруг один русский самолет загорелся. Объятый пламенем, он не падал на землю, как падают подбитые машины, а, развернувшись, снижался над дорогой на бензовозы.
«Что это? – подумал Хейтель. – Почему летчик не выбрасывается? Если он убит, то кто же управляет самолетом?»
А горящий самолет действовал с той разумной целеустремленностью, которую может придать ему только живой человек. Он низко пролетел над улицей, по которой бегали солдаты, а офицеры почему-то стреляли из пистолетов вверх, на мгновение скрылся за обгорелыми стенами, потом неожиданно вынырнул из-за мельницы, держа курс на улицу. Это было до того неправдоподобно, что Хейтель остолбенел. Волоча за собой черный шлейф дыма, весь в языках пламени, самолет, как горящий факел, брошенный чьей-то беспощадной рукой, низко пролетел над фельдмаршалом и врезался в колонну бензовозов.
Хейтель не был робким человеком, но то, что произошло на его глазах, как-то странно помрачило его ум: цистерны рвались и брызгались мелочно-белым огнем, уцелевшие машины, обгоняя друг друга, разъезжались по сторонам, подальше от клокочущего моря огня.
Хейтель не боялся, что огонь перекинется на него: его машина стояла далеко от пожара. Он попросил воды и, не сводя глаз с пожарища, пил короткими глотками, стараясь унять мелкую, внезапную, противную икоту. Он видел, как катаются по земле объятые пламенем люди, слышал их нечеловеческие крики. Это было страшно, но какое-то неосознанное чувство удерживало его на месте, и он на все предложения офицеров и охраны уехать резко отвечал одним словом:
– Нет!
Вдруг из-за угла метнулся горящий солдат, рот его был распялен в крике, он бежал прямо на фельдмаршала, весь в пламени огня. Охранник убил его из автомата, и он упал у ног Хейтеля.
Странно было для Хейтеля то, что его почти не занимали сгоревшие немецкие солдаты, их было не так-то много, всего шестьдесят два человека. Другая мысль цепко и беспощадно захватила его: что за существо тот советский летчик, который не захотел выброситься на парашюте и тем самым спастись, а пошел на явную гибель, стремясь как можно больше убить своих врагов?
Мимо проносили на носилках обожженных. Один держал руки над своим лицом, и с них, как рваные перчатки, свисала кожа. Он так противно кричал, что Хейтель возненавидел его.
В садочке, куда сложили обгорелых, Хейтель увидел маленького черноголового человека, неподвижно стоявшего над мертвыми, сгоревшими солдатами. По плоскому, словно стертому, профилю он узнал в этом человеке доктора Геббельса и, довольный тем, что тот, углубленный в созерцание мертвых, не замечает его, быстро вышел на дорогу.
Машину, весело блестевшую краской, он бросил, сел в броневик и поехал в тыл. В броневике было менее удобно, душно, но это сейчас не стесняло Хейтеля. Одно неприятное чувство владело им: и его жизнь вот так же случайно может быть прервана. Нельзя сказать, что он боялся смерти больше, чем боятся ее все люди, но до сего дня она представлялась ему чем-то далеким, невидимым, как иголка в стоге сена. Может быть, смерть даже и не обязательна для него? Всегда он думал, что впереди ждут его подвиги и слава, богатство и могущество. Удовольствий было так много даже при его спартанской манере жить, что он никогда не думал о смерти. Голова его всегда была занята военными планами, военными идеями, надеждами на победу, и в его сердце не оставалось места для чувства жалости или сострадания, не было времени думать о таких далеких от него явлениях, как смерть.
Сейчас же, держась за подвесные ременные поручни, покачиваясь на рессорном сиденье, он думал о той опасности, которая, может быть, поджидает его вот за этим перелеском. Он вспоминал свой родовой замок под Кенигсбергом, на берегу моря, охраняемый стаей овчарок и слугами, вспоминал свой роскошный особняк в Берлине, где жила его семья – жена и двое детей, мальчик и девочка, – живо представлял себе своих двух сыновей, из которых один служил в генеральном штабе, а другой – командиром эскадрильи. И при воспоминании о них он не испытывал чувства довольства, как это было прежде. Сейчас он тревожно думал:
«А вдруг и с ними будет вот так же: сгорят?
И опять, снова и снова, с резкой явью представлялись ему то бегущий на него обезумевший от боли горящий солдат, то доктор Геббельс со своим стертым профилем, с отвисшей нижней челюстью и остановившимся взглядом женских глаз.
Но по мере углубления в тыл Хейтель начинал думать с гордостью солдата, глотнувшего порохового дыма:
«До сих пор я думал, что война – простой и сильный инструмент для решения сложных политических проблем. Теперь я знаю, что война здесь – что-то необычное, непонятное, как сами русские. Эта, очевидно, идеологическая война страшна не потому, что идеи неуязвимы для пуль, а потому, что ужасна она своим ожесточением. Но это скоро кончится… Описывать потом героическую войну – значит описывать то, чего не было», – строго логично подумал математик Хейтель.
И уже сидя в самолете, летевшем в Белосток, Хейтель, закрыв глаза, пытался представить себе картину танкового боя, в исходе которого, как говорилось в сводке верховного командования и как все более уверенно думал он сам, решающую роль сыграл он, выдающийся полководец великого стратега Гитлера. Было что-то противное его строгому логическому строю мысли в том, как протекал этот бой, что-то упрямое, не предусмотренное его определенными теориями войны. И тогда он видел двух ослепших в бою советских танкистов, взявшихся за руки и запевших коммунистический гимн. Досаднее всего было то, что сроки продвижения войск не выдерживались. Но Хейтель тут же утешал себя тем, что сейчас шло истребление основных и главных кадров Красной Армии, а потом дело пойдет легко. И если прежде Хейтель не вполне верил утверждениям Гитлера, будто русские собираются напасть на Германию, а, наоборот, считал, что они даже не готовы к серьезным оборонительным сражениям, то теперь охотно верилось: да, Москва готовилась напасть в конце июня, отмобилизовала и стянула к границе всю свою пехоту, артиллерию, танки, воздушный флот.
В этой мысли он еще больше утвердился, когда, явившись в ставку, услышал радиодонесение о том, что на подступах к Смоленску ударная пехотная дивизия СС «Мертвая голова» семь раз ходила в атаку, попала в окружение и просит помощи.
Теперь в голове Хейтеля сложился очень логичный рапорт о сражении, и он доложил его Гитлеру четко и спокойно.
Выслушав его, Гитлер повесил на его грудь железный крест. Гитлер был бодрым, возбужденным, деятельным. Когда ему доложили о тяжелом положении «Мертвой головы», он, сверкая глазами, закричал:
– Никаких окружений нет! Зейдлиц вклинился! Окружаем мы! Вот донесения фон Лееба: мои войска взяли Вильно, Полоцк, Ригу, подошли к Пскову. На юге мы у ворот Кривого Рога. Окружение – наша, немецкая, моя стратегия. Советская Армия разваливается. С Россией покончим до зимы. У них нет полководцев. Кто полководцы? Кто командует у них фронтами? Какое может быть сравнение между ними и фельдмаршалом фон Боком?
– Вы по скромности забываете себя, мой фюрер, – вставил Хейтель.
– Обо мне скажет история, – ответил Гитлер.
Когда адъютант доложил, что в Минск пригнали большую партию советских пленных, Гитлер приказал:
– Русских отделяйте. И коммунистов. Все русские – коммунисты. – Потом, покусывая палец, сказал: – Я сам хочу посмотреть этих скифов.
Утром Гитлер выехал в Минск. С группой штабных офицеров и советников он несколько раз фотографировался на фоне горящих домов. Комендант и гаулейтер прогнали перед лицом фюрера не успевших бежать жителей и десятки тысяч пленных. Кинооператоры снимали эти сцены.
IV
На рассвете генерал Данила Чоборцов вернулся с передовой на командный пункт армии в лесу, на горе. Облил родниковой водой голову и будто вытряхнул из ушей застрявшие свисты пуль и мин. Глотком украинского вина смыл во рту привкус едкой гари и пыли.